Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Шрифт:
434
Пригов Д.Написанное с 1990 по 1994. М: Новое литературное обозрение, 1998. С. 236.
435
Пригов Д.Мои неземные страдания // http://www.prigov.ru/bukva/stixi.php.
436
http://www.prigov.ru/bukva/stixi.php.
Та цельность и разнообразие художественной самореализации, благодаря которой сама личность Пригова превратилась в уникальный культурный феномен, — то, что многие критики считают его самым важным художественным достижением [437] , — также могут быть поняты как одни из ключевых, осязаемых и видимых примет суверенности художественного бытия Д.А.П. «Он словно испытывал предел растяжимости личности: сколько и каких инкарнаций можно принять человеку, не переставая быть собой, тем самым Дмитрием Александровичем Приговым, которого хорошо знали его читатели и почитатели» [438] , — эта формулировка Андрея Зорина довольно точно описывает приговскую версию суверенности. Но еще точнее о ней же сказано в стихотворении Елены Фанайловой «На смерть маршала», очевидно, посвященном Пригову:
437
См., например: «В окружении коллег-концептуалистов Пригов оказался самым синтетичным (поэт, прозаик, художник, скульптор, инсталлятор, режиссер, перформансист, критик и теоретик искусства), самым продуктивным (объемы приговского наследия стали легендой), самым артикулированным (его „предуведомления“, комментарии, лекции, интервью, манифесты являются лучшими критическими текстами о его собственном творчестве) и, наконец, самым завершенным: он — единственный, кто сумел в такой степени выйти из „литературного ряда“, создав уникальную и радикальную модель творческого поведения, и произвести текст из самого себя: „Дмитрий Александрович Пригов“ есть высшее достижение его творчества» (Добренко Е.Был и остается // НЛО. 2007. № 87. С. 254 ( http:// magazines.russ.ru/nlo/2007/87/vi22.html); см. также в этом сборнике, с. 12); «Проект состоял, в частности, как бы это выразиться попроще, в создании мультимедийного и панидентичного образа метатворца, не автора отдельных удачных произведений, а универсальной порождающей художественной гиперинстанции» (Жолковский А.Памяти Пригова: Номинализм или реализм? // http:// www.stengazeta.net/article.html?article=3709); «Дмитрий Александрович Пригов — это, как он сам о себе говорил, целый проект, распространяющийся на все грани бытия. И поэт, и скульптор, и художник, и сам человек были лишь элементами целостного проекта — и, соответственно, вели себя так, чтобы эту целостность поддержать и сохранить <…> К стихам своим он относился как к части общего проекта „Дмитрий Александрович Пригов“, реализовав давнюю идею полного стирания границы между жизнью и искусством. Он хоронил свои стихи в спичечных коробках и консервных банках, раздавал их друзьям и знакомым. Его называли графоманом, вкладывая в это слово ругательное значение, но ведь оно характеризует только способ и производительность творчества, а никак не его качество. То, что писал Пригов, не могло и не должно было оцениваться, как произведения любого другого поэта, его стихотворения не существовали поодиночке, они должны были восприниматься в целостности, как огромный саморазвивающийся организм. Непрерывное продуцирование текстов было одним из неотъемлемых признаков развития этого организма» ( Кобринский А.Указ. соч.).
438
Зорин А.Памяти Дмитрия Александровича Пригова // http://www.polit.ru/analytics/2007/07/17/zorin_o_prigove.html
Совмещающая «хтонический ужас» и «свет Просвещенья», суверенность приговского «жизнетворчества» отчетливо противостоит и символистским, и авангардным попыткам такого рода именно уникальной способностью Д.А.П. сохранять иронически-десакрализующую
439
Фанайлова Е.Черные костюмы. М.: Новое издательство, 2008. С. 89, 90.
440
Хочу выразить признательность Драгану Куюнжичу за советы и комментарии, которые чрезвычайно помогли мне в работе над этим текстом.
Драган Куюнжич
ПРИГОВ: БУДУЩЕЕ РУССКОГО ЯЗЫКА: ТЕЛЕ ГРАМMA МАРКУ ЛИПОВЕЦКОМУ
Марк, я хотел написать ответ на твой доклад, сделанный на Приговской конференции в Москве. Твое эссе приглашает Пригова продолжать являться нам из безграничных ресурсов его инакости. Мне здесь слышится призыв опознать в себе маленького монстра, стремящегося выйти из чулана под защитой приговского величия.
Я бы хотел очень кратко коснуться вопроса о суверене,ибо это ключевой образ в произведениях Пригова. Мне кажется, Пригов — единственный представитель русской литературы, который поставил вопрос о суверенности, о фигуре суверена в российской политике, литературе и культуре. И этой фигуре, как ты справедливо утверждаешь, Пригов противопоставляет письмо, действующее по принципу растратыбез возмещения.
Применительно к понятию растратыприговское письмо продолжает не только традицию Батая, но и прежде всего, полагаю, традицию Ницше. Это письмо предает разрушению язык с его метафизическим, «сакральным» и сакрализующим пафосом, оставляя лишь семиотический остаток, в котором триумфально утверждает себя письмо. Весь приговский проект — это гигантский механизм разрушения языка в его главенстве и полновластии «великого, могучего русского языка». Его творчество фиксирует, утверждает и празднует именно падение русского языка с пьедестала сакральности и суверенности. Эта процедура, разумеется, возмущает националистов, но и не менее нестерпима она и для либералов, не в последнюю очередь для столпов славистики — дисциплины, служащей хранилищем метафизических и институциональных репрессий, порождаемых культом русского языка и сакрализацией русской классики. Пригов обладает тем редко встречающимся типом письма, к которому применимы слова Вальтера Беньямина: «…в счастье все земное ищет своего падения, и только в успехе его падению суждено случиться» [441] .
441
Benjamin Walter.Theologico-Political Fragment // Benjamin Walter. Reflections / Transl, by Edmund Jephcott. N.Y.: Schocken Books, 1978. P. 313.
Говоря о механизме разрушения суверенности, я бы предложил взглянуть с этой точки зрения на замечательные стихи Пригова о Милицанере, увидев в Милицанере представителя языковой националистической милитарности (фигура Милицанера, разумеется, придает ей особый пародийный символ), доминантного самоподобия и т. п. — качеств, навязчиво преследующих не только современную Россию, равно как и всю русскую традицию, но и саму кончину русской традиции. Неудивительно, что приговское прочтение «Евгения Онегина» вселяет ужас и вызывает демонические ассоциации!
Выражусь более определенно, ибо я не думаю, что кто-либо уже говорил об этом раньше: приговский проект как целое посвящен не больше и не меньше чем разрушению, деконструкции всего русского языка с его логоцентризмом. Пригов вполне ясно показывает это в своих «Азбуках». Это проект, бросающий вызов вездесущности суверена, логоцентристскому избытку русского языка. Как и Милицанер, русский язык везде: «И пустота за ними открывается», как и Милицанер, он «отвсюду виден <…> и с моря <…> и с-под земли… да он и не скрывается» [442] .
442
Пригов Д. А.Стихи // Ерофеев В., Пригов Д., Сорокин В. ЁПС: Сборник рассказов и стихов. М.: ЗебраЕ, 2002. С. 107–110.
Русский язык обретает в Милицанере символ своей вездесущности, бесплотного изобилия, полноты, абсолютной видимости — аллегорию мечты о националистической чистоте языкового пространства, контролируемого всевидящим оком. У Пригова подобные фигуры, осуществляющие контроль, зачастую возводятся на пьедестал, становясь памятниками, и либо получают имена Пушкина и других классиков русской литературы, либо отождествляются со Сталиным, Лениным и т. п. Все это символы того, что в языке порождает властный избыток, символы угрозы фаллологоцентризма в русском языке. Но не будем торопиться с выводами: Пригов, быть может, гораздо громче прочих прославляет иные возможности русского языка, находящиеся вне метафизической диктатуры, иного языка, языка, отличного или параллельного самому себе, языка алогоцентристского, алогического или паралогического.
То, что в поэзии Пригова знаковые имена из области русской высокой культуры взаимозаменяемы с именами из области политического террора (например, с именем Сталина), свидетельствует о том, что и те и другие служат воспроизводству языка как суверенного инструмента культуры, устанавливая культ языка как культ власти. Фигура Пушкина в этом контексте символизирует то же целенаправленное стремление к самоподобию, изобилию и самовоспроизводству, что и фигуры Христа или Великого вождя. Речь идет о символе метафизического предназначения или идеологического отчуждения русского языка в самом радикальном, сакральном или метафизическом смысле, об источнике идеологических приказов и заказов, обращенных к русской культуре, о механизме (воспроизводства языка русской культуры, заданность смысла которого оборачивается ее наказанием.