Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

— Так не пора ли вдариться в последние безумства — великие безумства, — потому как те, за которые «otprawliajut w zoltyj dom», — моему Сивке в задницу, прошу прощения, господин ротмистр. Ась? Как ваша фамилия? Граф Остроменцкий? Bon [129] — не забуду. — «Граф» было сказано с легким оттенком презрения — но в меру. Он еще умел таким образом воздействовать на утраченное чувство величия наших лучших «aristos» [130] — их было уже мало. И этот титан не ленился говорить такие вещи какому-то курсовому офицеришке в одном из ста или двухсот военных училищ. «Il a de la poigne се bougre-l`a» [131] — как говорил Лебак.

129

Хорошо (фр.).

130

«Аристократов» (исп.).

131

«У этого парня крепкая хватка» (фр.).

Генезип, усилием воли преодолев боль расквашенной об дерево башки (он ударился о нижнюю часть ствола, почти скрытую травой), зализал рану психическим языком — то, что он видел Вождя, укрепило его, и в восемь часов, заряженный энергией Коцмолуховича, как аккумулятор (Вождь в это время уже мчался в Коцмыжевскую школу конной артиллерии — заряжать других: единственная на всю страну неутомимая психодинамомашина), он, озаренный изнутри очарованием жизни, которое излучали все клеточки его тела, ужинал дома вместе с «паном» Михальским. Удивительно ничтожным показался ему этот неутомимчик от кооперации на фоне инспекторского визита Вождя. Заставьте-ка этакого «поборника общности» прожить жизнь «на пределе» `a la «le grand Kotzmoloukh» [132] . Как раскрутить до высшего диапазона эту остервеневшую в себе обобществленную обыденность? То, что для того было вечным праздником («immer Sonntag» [133] , как говорил Буксенгейн), у этого «утешителя слезливой общественности» становилось воплощенной заурядностью — серая масса не могла ощутить этот праздник — для нее это была катастрофа. Качественно различные виды сил. Надо этой массе надавать пинков, сплющить, раскатать ее, как тесто скалкой, чтобы потом на ней, упившись своим, относительным вдобавок, величием, сплясать последний танец безумия. Зипек видел ошибки Коцмолуховича, всю его несовременность, неприспособленность и за это еще больше любил его. Насколько трудней была его задача, чем у «какого-нибудь» Наполеона, не говоря уж о более древних героях, — он вынужден был подавлять, деформировать свое величие в густеющей день ото дня организации: те двигались почти что в полной пустоте — он в смолистой слизи.

132

Как

«великий Коцмолух» (фр.).

133

«Вечное воскресенье» (нем.).

Вот-вот Зипеку предстояло впервые увидеть Лилиану на сцене — и это в т а к о й день. Он почувствовал: нечто сочиняет ему жизнь, все тут «неспроста» (ужасное выражение). Было б такое чувство всегда — вот уж и счастье, невзирая на неприятности. Пришел Стурфан Абноль и приветствовал его горячей, чем родного брата. Тут же выпили на «брудершафт». У него еще и школьный хмель не выветрился, а он уже заливал мозг новыми волнами ликера. И только так — день этот следовало усилить до крайних пределов возможного, хоть тресни все до самых мозговых связок. Встреча с Вождем, уже и так невероятно деформированная, выросла в нечто сверхъестественное — и была ему как стальной обруч на башке. Вождя — вместе с сапогами и шпорами — он ощущал где-то под сердцем — эту черную металлическую пилюлю переварить было невозможно. Но пока, невзирая на позитивную ценность, все это лишь усилило, зафиксировало, обрамило типа со дна. Он стал уже чем-то постоянным — экраном, на который проецировались чудовищные тени нынешних событий, экраном, который понемногу из плоскости видений переходил в третье измерение, превращаясь в почти осязаемую, «мускульную» реальность. Так вот, некоторые мышцы принадлежали уже отчасти тому — Генезип все больше утрачивал над ними власть. Это было чертовски опасно.

Да, такой день невозможно было выпустить из рук, не высосав из него все скрытое блаженство, недостижимое для нормальных людей. Бывают дни-цветы, а также дни выблеванные и вымученные. Но не вырастают ли первые, относительно редкие, из соответственно преодоленных вторых? Иной раз нужны месяцы черной, с виду бесплодной работы, чтоб исподтишка «урвать этакий прелестный „денек“ или хоть „вкусненькие“ полчасика», — вспомнилось ему пошлое изречение Тенгера. Другое сомнение высказал Стурфан: «Не оказываются ли женщины порой гнусными часовенками, в которых иные склонные к малакии идолопоклонники воздают почести самим себе, даже под видом искренней любви?» Княгиня от всего этого поблекла — но при всем том хорошо, что она была, faute de mieux [134] . Как ни крути, а удобно иметь такого «укрощенного демона», которого можно произвольно толковать то так, то этак и делать с ним, по крайней мере внутренне, что угодно. А удовольствие было прямо-таки страшное. Зипек чувствовал, что такой женщины, с такими пропорциями психических и физических элементов, он больше не встретит, это-то его в ней и возбуждало — ощущение неповторимости, «последнего раза». Но не сегодня — сегодня все было отдано последним лучам юной жизни пред ликом [да — ликом — лик это не лицо — а пустое место под загробной вуалью (а не «воалью» — черт-те что!)] — пред ликом прекраснейшей смерти, олицетворенной в великолепном Вожде, смерти, в которой мир — до мельчайшей «песчинки» — чарующе разрастается, переходя в актуальную бесконечность, которую можно заглотить целиком, когда личность, не выдержав собственного давления, лопается и разлетается по закоулочкам вселенной. В такой смерти нет места ни для какой паршивой скорби о жизни: она трансформируется в свою противоположность — р а д о с т н о е подтверждение небытия, такое яростное утоление жажды жизни, какого в самой жизни достигнуть невозможно. Понятия «отвага» и «страх» становятся бессмысленными, выцветшими призраками сущностей иного, низшего измерения. Придать новый смысл словам — если б он мог это сделать, он говорил бы именно так, на грани абсурда — а к чему еще-то сводятся так называемые «интуитивные формулировки»? Отказ от логики в пользу непосредственного, х у д о ж е с т в е н н о г о высказывания = воздействующего формой и необычными сочетаниями слов. Интуиция (та, о которой несут околесицу бабы и умственные лодыри) по отношению к смыслу — всегда упадок. Но вне определенных, количественно ограниченных противоречий смысл в положительном значении бессилен — чтобы непосредственно выразить метафизическую странность бытия и ее производные, надо бредить. Кроме этой странности и противоречивых чувств нет вещей, которые могли бы претендовать на то, чтоб их выражали «интуитивно» (в вышеописанном смысле). Дураки разглагольствуют тогда о «невразумятице».

134

За неимением лучшего (фр.).

Так говорил вечный Стурфан Абноль. А потом неистово обрушивался на «банду паразитов вымирающего искусства», как он называл критиков всего мира: «...это стадо трусливых импотентов, которые боятся вступить со мной в бой, поскольку опасаются себя скомпрометировать, а меня возвысить; они передергивают мысли, орудуют то ложью, то глупостью (порой даже удачной), только бы победить меня в мозгах окретинелой публики...» и т. д. и т. п. На Генезипа эти излияния наводили скуку. Раньше он, может, и загорелся бы, и пожелал бы стать «настоящим критиком», наподобие настоящего кучера или машиниста. Но сегодня он всю литературу видал в заду своего Эвтаназия — как Коцмолухович в заду Сивки видал почти весь мир, за исключением... Но об этом позднее. (Наивный приемчик — чтоб возбудить любопытство.) Кому до этого какое дело во времена, когда всё de fond en comble [135] валится и заживо разлагается. Может, когда-то это и было реально — вся эта связь литературы с жизнью и ее влияние именно на данную жизнь. Но теперь культура, если она вообще существует, осознанно фабрикуется на ином ярусе ценностей — общественно-экономическом. Может, это уже и не культура в прежнем, шпенглеровском понимании — она не опирается на мифы, пускай хоть сотня Сорелей уболтается насмерть. Эта мания — не замечать кардинальных различий во времени — также один из атрибутов типичного «примитивизатора». «Все одно и то же, душа человеческая неизменна, все было и будет, есть только колебания», — пустословят эти стервецы, замазывая принципиальные пропасти, выслеживая проблемы, чтоб уничтожать их, где только можно. А в сфере абсолютных и необходимых понятий они психологисты, эмпирики и вообще «релятивщики». Ох, потравить бы это племя! Но хватит об этом. Делать нечего — слово уже не творит: оно тащится следом за общественной жизнью, как обоз вслед за армией-победительницей. Едва пережевывает материал, но не создает нового. Наверняка не только потому, что количество слов ограничено, а принципиально новых понятий быть не может, но и по той причине, что пересыхают глубочайшие родники творчества: угасает и увядает сама личность человеческая. Когда-то слово было впереди — а ныне? Что может знать этакий чурбан-полуартист (потому как он даже не вполне художник слова — те-то уж давным-давно повымирали), Стурфан Абноль, о сути такого вот Коцмолуховича? Он уже не может уловить весь диапазон его волн своим захудалым ретранслятором. Жизнь опередила искусство в отношении материала, за ее напряжением не могут угнаться даже главнюки с их девергондированной психикой — разве только в музыке, потому что там есть только действительность чувств, а не мира; искусство же в момент, когда оно формально опережало жизнь, на несколько десятков лет вперед исчерпало все формы до дна. Только он, Зипек, возможно, что-то понимал, так как пребывал на самом стыке или на разломе — кто как хочет — в точке столкновения противостоящих сил прошлого и будущего. Зипек и, быть может, еще несколько таких же раздвоенцев. А впрочем, вне зависимости от сознания раздвоенности в таких мозгах, вся общественная жизнь, если ее хорошенько проанализировать, окажется такой же гадкой и безыдейной, как те литературно-художественные «отношеньица», от которых пышет бездумным убожеством борьбы сугубо личных, слабеньких псевдоамбиций. Так иногда представлял дело Стурфан Абноль, утверждая, что литература — концентрат жизни (но это было не так — во всяком случае в те страшные времена). Может, один только Коцмолухович маскировал окончательную скудость всего, ту, в которую не смели заглянуть лучшие умы прежних эпох. Так что ж это было — помимо неспособности к труду, неряшливости мысли, отсутствия чувства времени (циферблатного) — как не историческое опоздание, недостаток вековой дрессуры и н е у м е н и е п р и с п о с о б и т ь с я. «В том-то и штука»: то, что индивидам дает подчас новые ценности, у народов превращается в глупость и убожество — национальная отвага длится недолго, трусость остается на века. Но в таком (каком?) случае — кой черт дал этому титану квартирмейстерства («уж он-то мастерски расквартирует этот свой народ в какой-нибудь китайской чрезвычайке», — говорили скептики) такую силу, чтоб он мог служить общей ширмой для всех или, точнее, внутренней маской всего народа. Как отражалась в нем вся эта мерзость, как в ы г л я д е л о для него все это?! Этого не знал никто, и что хуже всего, не знал он сам — и только благодаря незнанию он был тем, чем был, — огромным желудком, в котором народ переваривался, но никак не мог перевариться (изжогой этого несварения было его личное сознание). Даже враги чувствовали, что существуют только потому, что они его враги, — и обретались на земле чисто негативно. Его Неприкосновенность основывалась на этом и на Тайне. На тайне и на деньгах Запада все и держалось. Тонкая была пленочка, ох, тонкая! Местами она уже растянулась, но еще не лопнула. На нее-то постепенно и вползала новая вера Джевани, а за ней, на далеком малайском островке высился, словно башня из железного тумана, неизмеримо загадочный, н и к о м у н е в е д о м ы й Мурти Бинг. А тут, под ногами, — мерзость, мерзость, мерзость — да сгинет все, лишь бы было красиво — ведь от идеально организованной работы даже сердца из чистого золота, даже стальные умы уже смердели какой-то металлической гнилью. Да, да — один Коцмолухович — к тому же в нем еще была глупая молодость и сила, провоцирующая опасность, но не та, дурацкая, прежняя, и не та, недолговечная, так называемая спортивно-дансинговая, не сила и молодость умных зверей доисторической эпохи, палеонтологических тварей, каких нынче нет (нынче-то жалкий, бедный человейник даже дикого зверя испоганил своими жалкими познаниями), а сила извращенная, возникшая как бы из вывернутой наизнанку старости и слабости — назло всем. [«Человек испохабил мир, навалил под себя и сидит в дерьме — за шкирку его, как щенка, — и в морду, а потом снова бросить в мировое пространство», — вот была единственная «астрономическая», как он ее называл, философия Квартирмейстера — на Млечном Пути проблемы для него кончались — ради высшего интеллектуального наслаждения он читал только «Zwei neue Welten» [136] Фурнье д’Альба, лопаясь при этом от смеха. Гипостазированное Пространство было его единственным фетишем — не божеством. — Время он посылал в задницу своего Сивки. Эта самая задница бедного (он кончил весьма трагически) Сивки была поистине удивительной свалкой рухляди. Там, среди низшей материи, верхом на электроне, как на планете, пребывал образ второго Коцмолуховича (причем в его же собственном брюхе), в то время как все разом, вместе с Млечным Путем, находилось во чреве третьего Коцмолуховича, среди материи высшего порядка. Один Коцмолухович на всем свете — его уже не смели называть польским Гутьересом де Эстрадой — это был единственный подлинный уникум.]

135

Сверху донизу (фр.).

136

«Два новых мира» (нем.).

А Зипек думал, вдрызг надравшись со Стурфаном: «...Какое адское наслаждение — когда у тебя есть Вождь: когда можешь кому-то верить безоглядно, больше, чем самому себе! Ах — несчастны те эпохи, группы и люди, у которых не было вождей! Если уж нельзя верить ни себе, ни своему народу, ни какой-либо общественной идее, так пусть останется хотя бы вера в безумца, который во все это верит». Не быть собой, быть в ком-то, в НЁМ — быть атомом его могущества, волоконцем его продленных мускулов — а на дне всего этого подлое желание — свалить с себя ответственность; так думали и враги Квартирмейстера: так и должно было быть — имея такого врага, они избавлялись от тяжести собственных делишек перед лицом истории.

[А в салон-вагоне коцмыжевского экспресса Коцмолухович — одинокий в своем купе — думал. («Что ты думаешь обо всем этом?» — часто спрашивала его жена. Он только зверски усмехался, поглаживая злодейской лапой шелковистую черноту своих усов, а потом... В такие минуты она обожала его безмерно. Странное дело: случались они все чаще, но длились все короче. Тогда он жаждал лишь Ее — с ней он мог себе позволить быть самим собой, то есть мазохистом...) Стало быть, думал он примерно так = «Образ границы государства: столбики в Здолбунове, Жмеринке, Рогатинцах, на Псерах, в Кропивнице... Да — только кашубских слов нам еще в языке не хватает. Скверно. (Этнографическая, нынешняя Польша показалась ему чем-то крохотным, как кулачок ребенка, его единственной дочурки, Илеанки. Он держал страну в своем кулаке. Глянул на свою прекрасную, мужественную, волосатую, злодейскую ‹как говорили гадалки› лапу и задрожал. О н в и д е л ч у ж у ю л а п у, к о т о р о й н е в е д о м о, о ч е м о н д у м а е т.) «Образ китайцев — он знал эти точеные из кости физиономии и подловато раскосые зенки, знал по России... — он сам, скосив себе руками глаза перед зеркалом, чувствовал себя отъявленным подлецом, ощущал в себе чужую психику, кого-то совсем другого — знал его в л и ц о, но не знал лично. А может, это и был он, тот, кто когда-нибудь явится». Нет времени для таких мыслей — это не входит в ту почти детскую игру, которую он ведет с неизвестным противником. Как мог он знать, что ему противостоит, не зная, кем был и кто он есть сам по себе. Кем будет? Ха — пускай другие разгадывают после. После чего? Холодный пот на нижних веках. Жизнь одна. Он — единственный настоящий «poliacziszka» на всем земном шаре. Дурная репутация поляков как народа — зато уникальность явления... И он, почти как король Гиркании Эдип IV — но бесконечно выше, хотя и без короны, поскольку тот au fond des fonds [137] — шут. Хотя?.. Ужасное сомнение блеснуло за «прозрачной преградой» знакомых слов, струящихся в морских водорослях. Новых слов у него не было — оно и лучше. Если бы для некоторых вещей он нашел слова, вещи ожили бы, набросились на него и сожрали. Он плыл дальше, приговоренный к голодной смерти, как акула в безрыбном океане. Нонсенс — видения развеялись — он снова был собой. Сконцентрировался в одну точку. И то, что никто не знает этой его последней мысли... Страх — дикий,

как в те минуты с НЕЙ... Не с женой. В том-то и вся прелесть, что еще можно бояться чего-то в себе, а не вне себя. Такой страх не оподляет. Ох — того, не выболтать бы эту мысль в истерике, а самому — забыть. Сжать все мышцы в единый железный шар, а в центре — мозг — и больше ничего. Прыжок в иное измерение. И этот «бедный» Коцмолухович, которого — несмотря на баснословные богатства, захваченные им во время крестового похода в Большевии, — до недавнего времени не принимали наиболее аристократичные члены Синдиката, которому пришлось выкрадывать возлюбленную — графскую дочь (теперь ее семья жаждала с ним помириться, да он не желал), — усмехнулся горько, хоть и с неподдельным презрением — редкая вещь при таких комбинациях. Все же он предпочел бы, чтоб было иначе. Он предпочел бы все же быть хоть каким-нибудь паршивеньким, завалященьким графом. На миг он мысленно вгляделся в прекрасное, вдохновенное лицо молодого Олесницкого, отпрыска римского княжеского рода XVI века, и задрожал от странной ненависти, смешанной с тяжелой, жгучей завистью. Не в этой ли ненасытимости — мотор половины его поступков? Да, конечно, быть паршивым графом в каком-нибудь паршивом графстве было бы лучше. Но себя как такового он не променял бы ни на короля, ни на императора. Разве что на такого, какие попадались пять тысяч лет назад. Тогда — даже с удовольствием. Увы — сегодня приходится быть всего лишь Коцмолуховичем. И вдруг он ощутил метафизический нонсенс болтовни о житейских превращениях человека — к примеру, из унтер-офицера в генерала, в том смысле, что, дескать, этот мог бы стать одним, а тот — другим. Данная Единичная Сущность может быть только чем-то одним и больше ничем, единственный раз в вечности — только она может сказать о себе «я» — и это не отвлеченность, порхающая от тела к телу, как бабочка от цветка к цветку, а конкретное «я», составляющее с данным телом абсолютное единство. Несчастный Коцмолух ощутил собственную «сверхастрономическую» необходимость. Прошло мгновение метафизического изумления собой и миром. Он снова был квартирмейстером — от сих до сих, как за секунду до того, — ничтожным в своем величии и великим в своем ничтожестве. Не было времени на ерунду. Его душило презрение к себе — будто к чужому человеку, и это привело его в чувство, спасло от самого себя. Кабы он хоть раз сам на себя набросился, его бы уже ничто не вырвало из собственных когтей. Бехметьев определил бы это иначе. В тот миг Квартирмейстер мог раздавить себя, как сороконожку, но воспарил над собой, как орел над вонючим болотом. Подавленное сомнение вышло из берегов души — душа истекала сомнением. И тут же:

137

По самой сути (фр.).

«Вся страна — точно карта, а цель адски, мучительно, а б с о л ю т н о неизвестна. Слишком этого мало, слишком мало — стиснуть бы весь мир в объятиях, перетворить его и перетварить, и отбросить — сомлевший от наслаждения (что именно он его стиснул), как он отбрасывал Ту, которая... Стоп. Ха — знали бы они, что он загадка даже для себя, вот бы посмеялись. Хотя теперь-то, если б хорошенько покопались, то, может, как-то под-под-подсознательно и догадались бы. Он уже «парил» над своей «бездонной приватной дырой» («приветной» — как говорил один мужик, очень, кстати, умный, — есть ли слово ужасней?). Не смотреть туда, в эту пропасть («настоящую, разрази ее гром, а не дурацкую, придуманную каким-нибудь еврейчиком или мистиком из кафешки» — собственные слова Его Единственности) — там безумие, а перед тем, может, еще и смерть на трезвую голову от собственной руки — по причине ненасытимости. Чего ж ему еще-то было надо, ему, чей личностный потенциал был максимально воплощен? Ему требовалась Актуальная Бесконечность в жизни — а такого, увы, не бывает. Работа, работа, работа — спасает только это. Не дать отравить себя залежами нерастраченных сил. А Бехметьев все советовал немного отдохнуть. «Жизнь — только то, чем до упаду насладился и измучился», — весело отвечал ему Квартирмейстер, беспощадный к исполнителям своей воли, как Наполеон. Знаменитый спаситель душ, брошенных на край пропасти прижизненных мучений, и опекун душ, уже осужденных, говаривал о нем: «Erazm Wojcechowicz nie imiejet daze wriemieni, cztob s uma sojti. No eto, dolzno byt’, konczitsa kakim-nibud’ wzrywom». Одно было ясно: ни нация, ни общество как таковые его не интересуют: то есть скопление ч у в с т в у ю щ и х с у щ е с т в не интересовало его абсолютно. Состояния массовой психики не вызывали в нем резонанса. «Изнутри» он чувствовал нескольких человек: 1) дочь; 2) жену; 3) «эту обезьяну» (как говорила генеральша о НЕЙ), ну и 4) сучку Бобчу. Остальные были цифирью. Но этих «остальных» он видел как никто — холодно расчленяя их, как на вскрытии: от ближайших поклонников до последнего солдата, которого всегда умел поддеть за самый пупок. И скорее он разлетелся бы на мелкие кусочки, чем сам себя проанализировал до такой степени, чтобы понять, есть ли у него какие-то национальные чувства или социальные инстинкты. Судьба его швырнула на вершину пирамиды, и он должен был выстоять там до конца. Но судьбе он сам достойно помогал. Вот и теперь — заварить кашу, а потом эту кашу максимально собой приправить, чтоб весь мир о нем говорил, — но не так, как нынче. Ему было мало, что какие-то там занюханные заграничные газетенки изредка по мелочи что-нибудь о нем вякнут. (Вообще нас тогда публично замалчивали, втайне используя как буфер — «бутафорский буфер бухой, разбухшей и тупой, как бутсы, буйной буффонады» — как говорил он сам. Что-то там было еще о буфете — вроде того, что Россия и Польша для монголов — буфет с закусками, прежде чем они пожрут весь мир. В свободные минуты «Великий Коцмолух» любил такие слова».) Да, сегодня это единственная форма творчества — по собственной прихоти разворошить человеческий муравейник (хотя бы ту же Польшу), нарушив заклепанную, как обруч на шее, организацию масс и систему внешнего давления. Но это было, скорее, интеллектуальное новообразование — ибо в крови у квартирмейстера не было воли к власти, разлитой по всему телу. Она сидела в какой-то гипертрофированной мозговой железе — торчала отдельно, зато крепко».

— «Опять-таки план» — от и до е г о концепция: план великой битвы с китайцами, состоящий в том, чтобы придать фронту такую конфигурацию, которая уже в начале боя вынудит противника к той, а не иной «pieriegruppirowkie» (излюбленное выражение Вождя), причем китайский штаб должен быть о некоторых вещах правдиво и достоверно информирован. В общем, квартирмейстер был прирожденным кондотьером — в этом суть, — но притом стратегом-художником. Это было существенное творчество, которое он как «государственный муж» игнорировал. Общественная деятельность составляла только фон великих боевых концепций — но в глубине души он считал себя великим пророком всего человечества — пророком без идеи. А может, что-то там и было — в его «приватной бездне», — но об этом позднее. Он сам не знал, что там сидит, да и знать в эту минуту не желал. План созревал в сатанинском воображении Великого Коцмолуха без помощи каких-либо бумажек — одна только голая, без всяких рисуночков от руки карта и память, как один колоссальный штабной стол с миллионом ящичков и сетью электрических проводов, связавших систему сигнальных лампочек. Центральную кнопку этого чудовищного аппарата квартирмейстер «приватно» поместил между бровями, чуть слева, где у него был особый, неровный нарост — «македонская шишка», как он называл его при НЕЙ. Казалось, эта шишка торчит отдельно (субъективно, конечно) от хамских пластов души (а также от стальных плеч и бедер), которыми тоже не стоило пренебрегать — в иные минуты это был отличный резерв». «Ха, конные стрелки в Грудзёндзе — штука ненадежная. Инспекция может сорваться из-за этого чертова Вольфрама — а убрать его нельзя. Он видит насквозь — конечно, ему только кажется, но этого достаточно. А хуже всего то, что он тоже «кавалерийский бог». Не трогать — абсорбируется само или взорвется и... «czik» — прищучить в подходящий момент. В случае взрыва там уж Зудогольский как-нибудь разберется. Заранее нельзя «принимать меры» слишком жесткие, а потом... Ха — К, И и В — раз, два, три. Циферблатович убежден, что надо тайно идти на сближение с Синдикатом, — недооценивает мою силу. Пускай — этим мы его потом и обезвредим. Нехай действует по своему разумению». Он ощутил презрение к врагам, вынуждавшим его идти на недостойные трюки. «Дать ему свободу — и он перевесит там, где надо. Боредер — энигматическая восточная образина — чуть ли не единственная преграда: почти такой же загадочный, как он сам, хотя в целом не столь интересен. Лоснящаяся черная борода, в которой скрыты все его тайны. Ею-то он, шельма, и маскируется — а если его связать да и побрить? Гениальная идея: он же потеряет половину своей силы. И эта желтая рука в перстнях с дешевыми красными полудрагоценными камешками (шпинели?) (тоже мне!), когда он гладит свою бороду, как верного пса. И это имечко — Яцек — конгломерат систематизированных противоречий. «Побрею гада!» — громко крикнул Вождь. «С этими штафирками хуже всего. Кого-то он ко мне внедрил. Но кого?» — Коцмолухович всмотрелся в красный шелк подушки так интенсивно, что в глазах потемнело. Потекли едкие слезы, и откуда-то выплыло каменно-добродушное лицо Угриновича...

Информация

Через три с половиной дня Угринович умер от скоротечного мозгового гриппа.

Вождь был человеком н е - б е з - о п а с н ы м. Он умел точно видеть цель, пусть даже неопределенную, и не глазеть по сторонам. Попутные — реальные — пропасти только мелькали вдоль его сияющего пути — на востоке восходил золотой диск страшной битвы и полной победы — — — А потом? «Ха — Колдрик (Диамант) = подушка: треснешь — вздуется снова. Ха — давить не стоит. Лучше понемногу выпускать из него воздух, давая слишком ответственные задания. Лучше всего с ним расправится его собственная бессонница». Ха — снова пропасть. Вогнутый горизонт омрачился, и на фоне клубящихся «пифийских» дымов Неведомого замаячил строящийся дом на Жолибоже и видение покойной старости, по горло сытой подвигами. Вождь врезал духовным кулаком по башке этой манящей суетным спокойствием картинке, а для верности еще и рассек ее надвое громадным рыцарским, более чем реальным, двуручным мечом, прототип которого, возможно, носили его предки-оруженосцы за великими феодалами прежних веков. Психически он потирал руки от удовольствия, что в финансовом отношении чист, — это была не этика, а всего лишь спорт, но спорт еще лучше, чем конный. Ах, этот его конь, этот конь: «Hindoo» [138] — иноходец, прозванный Сивкой, араб откуда-то с Персидского залива. Вместе с ним они должны были бы именоваться «Буцентавром», если б это не означало нечто совершенно иное. На миг он почувствовал под собой его, потом жену, потом еще кого-то — ха, это было самое страшное (об этом позже) = le probl`eme de d'etentes, das Entspannungsproblem [139] . И снова цифры, и цвета полковых знамен, и лица офицеров, тех, кто не верит ему, кого надо немедленно спровоцировать на псевдоконсервативную, превентивную, презервативную, сортирную псевдореволюцию, — по сути, ради него, потому что в «низах» говорят, якобы он с «графьями» снюхался, и надо это опровергнуть, пока Нехид-Охлюй не вытянул из этого свои кишкообразные выводы. Вспенится его постыдная фамилия в каждой пасти, всякий раз с иным оттенком, и проглянет за всем этим истина, известная пока только ему, а потом — всем. «У меня нет осознанных эмоций в этом плане, но я — эманация толпы, а эти дураки видят во мне опасного индивидуалиста». — (Эти дураки были: Циферблатович, Колдрик и Боредер — МВД, МИД и Финансы — величайшие прохвосты в стране, люди несомненно умнее его, и несмотря на это, дураки — тут тоже была маленькая тайна: адская интуиция ‹обычная, не бергсоновская› квартирмейстера приводила в замешательство самых хитрых ловкачей. Только один его беспокоил: Джевани — с ним предстояло расправиться по возвращении из инспекционного объезда.) Явился Олесницкий с каким-то идиотским рапортом и был приглашен остаться в купе Вождя. Вымотанный до предела, он заснул немедленно. Квартирмейстер всмотрелся в эфебоватое лицо с приоткрытыми девичьими губами, и в его воображении на фоне этой чудесной маски «спящего гермафродита» понесся вихрь морд и разгаданных «психик» (точнее — психозов). «А он сам?» — Не надо об этом думать... В этой страшной заколдованной стране безумие так и выпирало чуть ли не из каждой выдающейся физиономии, как из сломанного члена — кость, свидетельство бессилия. Маски, вросшие в рожи, казалось, создавали или всего лишь символизировали новую, неведомую, непредвосхитимую и непредсказуемую коллективную душу, точнее, некий колоссальный «скотовейник». Морды, морды — и он, один-одинешенек, ни единой б р а т с к о й физиономии, с ним наравне (под ним-то были целые кучи, пирамиды, а вот наравне — ni gu gu). Разве что те семейные масочки (из-за которых нутро надрывалось в свободные минуты-секунды от жалости, безграничной нежности и адского с м р а д а жизни, загубленной среди бесконечных возможностей; и такое случалось — а как же) — и такие же псевдосемейные — превосходили его силой чувств, тех чувств, ответить на которые он не умел, а он был честен, как Робеспьер — (что за мука!). Жена, дочка и даже ОНА, она тоже, несмотря на все э т и страшные вещи... И Бобча... Но об этом позднее. И на ближайшем фоне — он, уединившийся во имя непостижимой идеи, находящий в страшном одиночестве и подсознательном, уже на пределе, обмане и издевательстве над всеми (причем напропалую над всеми — по крайней мере в Польше) главную радость жизни, беззаботность и дикое, художественное очарование — во всякую минуту, даже неудачную — впрочем, таких моментов было мало: атака на кавалерию Безобразова под Конотопом, заговор того олуха, Паршивенко, маньяка, который хотел его «тейлоризировать», и слегка затянувшийся момент нынешнего ожидания — это хуже всего. Он вздрогнул и снова вгляделся в Олесницкого, который спал, как ангел, но слегка храпел. «Князь, а храпит», — подумал Вождь. Такие мысли были для него, как отдых:— «А сам-то я, часом, не обычный ли анархист, который готовится по крупной взорвать балаган? Преодолеть отвращение к организации, чтоб организовать это быдло? Эх — что там мой масштаб — Китай — вот это да. Тем я и велик, что могу с ним померяться силой. Но клоп, раздавленный кирасирским (непременно) сапогом, тоже с этим сапогом в известном смысле «померялся силой», а после победы в битве мы все равно должны будем сдаться. И что тогда?» Опять пришло роковое чувство собственного ничтожества — сомнение, которое более всего парализует любое действие. Он ужасался — ему показалось, что Олесницкий подслушал эту мысль, притворно продолжая храпеть. Теперь уж он не знал, не сказал ли этого случайно вслух. Дрыхло чертово «бубье» — рядом с ним Квартирмейстер чувствовал себя, как Юдим рядом с Карбовским в «Бездомных» Жеромского — ничего с этим не поделать. Когда же исчезнет с этой земли треклятая, ничем не победимая «трансцендентальная» аристократия. И это он — перед которым тот вилял хвостом, как Бобча! Предел упадочных мыслей. Их безнадежный круг замкнулся. Нет — еще самое страшное: кто-то пролаял в нем, как бездомный пес, отчеканил, отстукал на машинке такую фразу: «Кто я — независимая переменная или только относительно простая функция: а) ужасной китайской задумки = всасывания белой расы и б) коммунистически-фашистских противоречий Запада». Фу — плохо. Шлюс. Снова карты, полки, так наз. «реальная работа» и полная беззаботность. Он редко позволял себе такие вещи. Ха — а еще после Коцмыжева, поздно ночью, часа в два, будет ОНА — и все изгладится. Дрожь чудовищного наслаждения, как шпага, пронзила его от мозжечка до копчика, и Вождь по-наполеоновски заснул минут на десять, обмерев как камень, — да он и был, при всей своей колоритности, всего лишь серым, пыльным придорожным камнем на подходящих к концу путях угасающего человечества.]

138

«Индус» (англ.).

139

Проблема детанта, проблема расслабления (фр., нем.).

Поделиться:
Популярные книги

Я еще не барон

Дрейк Сириус
1. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не барон

Моя на одну ночь

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
5.50
рейтинг книги
Моя на одну ночь

Сама себе хозяйка

Красовская Марианна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Сама себе хозяйка

О, мой бомж

Джема
1. Несвятая троица
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
О, мой бомж

Измена. Право на любовь

Арская Арина
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Право на любовь

Вадбольский

Никитин Юрий Александрович
1. Вадбольский
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Вадбольский

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Купец VI ранга

Вяч Павел
6. Купец
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Купец VI ранга

Товарищ "Чума" 3

lanpirot
3. Товарищ "Чума"
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Товарищ Чума 3

Хозяйка дома в «Гиблых Пределах»

Нова Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.75
рейтинг книги
Хозяйка дома в «Гиблых Пределах»

Фараон

Распопов Дмитрий Викторович
1. Фараон
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Фараон

Мастер Разума II

Кронос Александр
2. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.75
рейтинг книги
Мастер Разума II

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18

Ты - наша

Зайцева Мария
1. Наша
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Ты - наша