Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
– Не беспокойся, Аночка, я теперь сделаю, сделаю!
– говорил Егор Павлович, нагнувшись над подоконником и мастеря какое-то приспособление. Ты, Александр, забыл, конечно. А мы с Аночкой сейчас вспоминали, что ведь ты назвал ее когда-то сиреной. Она была большеглазой девчоночкой, с косицами на затылке. Помнишь?
– Да, мне кажется...
– лениво отозвался Пастухов и опять стал наблюдать Цветухина, упоенно воевавшего с гвоздем.
Пока продолжалось сапожничанье, Анастасия Германовна хлопотала вокруг стола, и слышно было, как Арсений Романович на совесть выполнял кулинарный рецепт Пастухова: глухое колоченье воблой о чугунную плиту неслось из летней кухни, бойко отзываясь на неровный цветухинский стук молотка.
Наконец вся работа кончилась,
Были налиты три рюмки (женщины со смехом, но решительно отказались пить), и когда Егор Павлович потянулся за своей рюмкой и открыл рот, чтобы произнести первое застольное слово, Пастухов остановил его.
– Погоди. Я не знаю, что ты такое принес. Может, это тараканья отрава. Недаром от нее шарахается дамский пол. Но я хочу объявить, чем дорогих гостей буду потчевать я. Блюдо, которое смолою горит перед вами, называется вельможьим стюднем.
– У нас говорят - студень, - вставил Цветухин.
– У вас говорят, как хотят. А я говорю, как это кушанье называют в трактирах, откуда распространилась его слава. Настоящий стюдень - это не свиной, не телячий и не еще какой. Настоящий стюдень только говяжий. Варится он из одних ног. От морды допускается класть только губы. Навар должен быть такой, чтобы и в незастылом виде воткнутая ложка не падала, а только клонилась. Вывариваться он должен не бурно, а с томлением, почему требуется русская печь, а плита совершенно противопоказана.
– Пощади!
– простонал Егор Павлович, ерзая от нетерпения.
– Когда дрожалка застынет, она должна быть упругой, как резина, прозрачной, как сказочный алатырь, что значит - янтарь, и отстой жирка поверху обязан чуточку отдавать паленым копытом. Вот такую штуку вкушали на древней Руси бояре, отчего и пошло имя - вельможий стюдень. Я сам выбирал на базаре воловьи ноги. Мадам у нас есть, Ольга Адамовна, чертыхаясь, палила их при моем личном участии. Ася ходила к шабрам, где, по протекции уважаемого Арсения Романовича, топила печку и двигала ухватом чугунок. У других шабров формы с отваром студились на погребе. В конце концов получилось то чудо, которое у вас разложено по тарелкам. Предлагаю первый тост за Асю.
Он поднес рюмку ко рту, но отшатнулся.
– Что такое?
Он осмотрел всех вокруг с предсмертным ужасом.
– Ага!
– мстительно сказал Цветухин.
– Ну теперь погоди ты! Я перед твоим стюднем в грязь не ударю. Это изделие народнейшее! (Он щелкнул ногтем по бутылке.) Есть, правда, возвышеннее его. Но то - авиаторское. Бензина сейчас мало, и "ньюпоры" наши летают на чистом спирте, так что с авиаторами можно подняться на недосягаемую высоту. А в штатском обществе выше этого не взлетишь. Это - лесная легенда. Она рождается на дне оврагов, в глубине рощ. Во чреве глиняного очажка, величиной в ту же русскую печь. Каждый очаг - вроде жертвенника тайному божеству. Закрутится дымок, взовьется через кружево деревьев к небу, глядишь - и начнет, как в первую мартовскую ростепель, капля за каплей, падать из змеевика в ведерко теплая влага, наговаривая с тихим звоном лесную легенду. Первая бутылочка этой легенды и прозвана - первач. Если вино гонят не из хлеба, а из арбузов, то это нардяк. Если...
– Очень поэтично, - сказал Пастухов.
– Но ты смерть как скучно рассказываешь.
Егор Павлович беспокойно покосился на Аночку. Она была грустна и слушала состязание чревоугодников без любопытства.
– Погоди, - сказал Цветухин, приобадриваясь.
– Не старайся, - возразил Пастухов.
– Никакой мейстерзингер не уговорит меня, что этот желтый яд, настоянный на животе гадюки, можно проглотить. Я уверен, он запрещен докторами.
– Доктора - чудаки!
– всплеснул руками Егор Павлович.
– Их бы на площадях лаврами венчали, вокруг них детей, как вокруг елки, водили бы, им бы пенсию выплачивали, не успели они университетские штаны сносить... если бы они признали доказанную со времен
– Аминь, - сказал Пастухов.
Он привалился к плечу Егора Павловича, мигнул Асе, поднял рюмку, озорно добавил:
– За золотой башмачок!
С бесовской искоркой в глазу он глянул на Аночку, зажал пальцами нос, выпил самогон, сморщился, прокряхтел:
– Чудесный ты проповедник, Егор.
– Тебя, кажется, не надо красноречиво уговаривать, - нежно сказала Анастасия Германовна.
– Ты меня глубоко распознала, Асенька, - ответил он и налил еще.
Темп нечаянной пирушки настолько же буйно возрастал, насколько задержался на подступах к первому глотку.
– Послушай, Егор, - сказал Александр Владимирович, когда бутылка опорожнилась наполовину, - где ты добываешь этот восхитительный шерибренди?
– Его не так просто раздобыть. Но есть два закадычных друга - они всегда выручат в нужде. Помнишь ли еще Мефодия Силыча - поклонника муз, моего однокашника? Нет? Эх вы, петербуржцы! Коротка у вас память.
– Оставь, пожалуйста. Во-первых, я все досконально помню. Во-вторых, что ты возносишь себя перед петербуржцами? Подумаешь - глубь земли!
– Добавь: глубь русской земли. А ты - петербургский русский, о которых как будто Достоевский сказал, что они даже не завтракают, а фрыштикуют...
– Чем это я фрыштикую?
– обиделся Александр Владимирович.
– Паленым копытом стюдня? С твоим крюшоном из жженой пробки, которую размочили в мазуте? Тебе бы этакий фрыштик!
– Спасибо. Я с удовольствием. Да и ты сердишься не на фрыштик, а на то, что забыл Мефодия. Наверно, и Аночкиного отца не припомнишь? Тихона Платоныча Парабукина, а? Уж этого человека забыть стыдно! Из-за него ты ведь и пострадал за революцию, а?
Пастухов поднялся, двинув стулом, грузновато дошел до окна, вернулся.
– Знаешь, Егор Павлович, мне твой тон не нравится. Что ты хочешь сказать? Что я сам подстроил эту глупую газетную заметку?
– Ты с ума сошел!
– даже подпрыгнул Цветухин.
– Нет, стой. Я хочу говорить серьезно. Сейчас многие бегут, торопятся заявить, что они тоже чем-нибудь, когда-нибудь услужили революции. Может, это мелко, но понятно. Как ты выразился - своевременно. Но что прикажешь делать мне? Бежать заявлять, что я перед революцией никаких заслуг не имею? Да ведь это же просто идиотство! Ты представь себе: какой-то там Мерцалов приписал мне участие в пропаганде против царизма. Я являюсь в редакцию газеты и говорю... Что, что я говорю? Что меня оклеветали? Что заметка не соответствует действительности? Мне ответят - редакция сожалеет, что введена в заблуждение своим почтенным сотрудником. Но что, однако, ей предпринять? Поместить опровержение? В каком смысле? В том, что Александр Пастухов никогда не выступал против царизма? Но что это будет означать? Что этот самый Пастухов был против революции? Благодарю покорно! Это уж едва ли своевременно! И почему я должен считать Мерцалова клеветником? Он же хотел мне добра! Открыл, можно сказать, дорогу! Состряпал за меня то, ради чего сейчас тысячи людей и людишек унижаются до сделок с совестью, чтобы только оградить себя от немилосердного хода событий. Хотел облегчить мне карьеру в новых обстоятельствах. За что же его казнить? Наконец, этот великодушный добряк мог чистосердечно заблуждаться. Ведь перед царским прокурором он когда-то за меня хлопотал? Охранка мной интересовалась? Подписку о невыезде с меня брала? Значит, это все правда? Значит, Мерцалов если в чем и виноват, то в некотором преувеличении. Но за преувеличение не судят. А за такое преувеличение, какое он допустил, нынче даже и взятку дадут, если представится случай. Стало быть, мне нужно не с опровержением в газету бежать, а писать Мерцалову благодарственное письмо - с совершенным почтением имею честь быть ваш покорный слуга, тьфу!