Непобежденные
Шрифт:
Идут мимо бабушки. Она не глядит на них, они не только с глаз долой уходят, но из мыслей ее тоже вон ушли -- так показалось (старому-то Джоби определенно показалось). Они с бабушкой вечно вот так -- словно конюх с породистой кобылой, которая терпит до определенной точки, и конюх знает эту точку и знает, что должно произойти, когда эта точка достигнута. И вот произошло: кобыла лягнула его, не жестоко, но достаточно чувствительно; и он знает, что к этому шло, и рад, что это позади уже, как он думает, -- и, лежа или сидя на земле, он отводит слегка душу руганью, потому что считает, дело уже кончено; и тут кобыла поворачивает морду -- чтобы хватнуть его зубами. Так и у Джоби с бабушкой, и бабушка вечно его побивает -- не жестоко, но чувствительно, как вот сейчас: он с Люшем уже входят в дом, и бабушка даже не смотрит вслед, и Джоби ворчит: "Я ж им говорил. Уж это даже ты, парень, не станешь оспорять", -- и тут, глядя по-прежнему куда-то вдаль за повозку, как будто мы не едем никуда, а Джоби и вовсе нет на свете, бабушка произнесла, ни бровью не поведя, ни ухом -- одними лишь губами поведя:
– - И кровать на место к стене поставьте.
У Джоби не нашлось ответа. Он замер лишь, застыл,
– - Шевелись, папка. Идем.
Ушли в дом. Нам с бабушкой на веранде было слышно, как они выдвигали сундук и ставили кровать на место и как медленно, тяжко, с тупым, глухим стуком сносили сундук, точно гроб.
– - Поди помоги им, -- сказала бабушка, не поворачивая головы.
– - Надо помнить, Джоби уже стар становится.
Мы подняли сундук в повозку, установили рядом с ружьем, корзинкой, где еда, и свернутыми одеялами и влезли сами, а бабушка поместилась на сиденье рядом с Джоби, -- шляпка на макушке у нее строго вертикально, и зонтичек раскрыт, хотя даже роса еще не выпала. И поехали со двора. Люша не видно стало, но Лувиния все стоит с краю веранды в отцовой старой шляпе поверх косынки. Потом я перестал оглядываться, но Ринго, сидя со мной на сундуке, то и дело ерзал, оборачивался, хотя мы уже выехали за ворота на дорогу. Миновали поворот, где прошлым летом увидели того сержанта-янки на каурой лошади.
– - Вот и расстались, -- сказал Ринго.
– - До свиданья, усадьба; здравствуй, Мемфис!
Солнце слегка лишь поднялось, когда вдали замаячил Джефферсон; а у дороги на лугу занята была завтраком рота солдат. Форма у них из серой стала уже почти цвета жухлой листвы, а кое на ком и формы уже не было; один -- в синих трофейных штанах с желтым кавалерийским лампасом, как у отца
прошлым летом, -- помахал нам сковородой и крикнул:
– - Эй, миссисипские! Да здравствует Арканзас!
У дома Компсонов бабушка сошла -- проститься с миссис Компсон и попросить, чтобы та наезжала иногда в Сарторис, на усадьбу нашу, приглядывала за цветами. А Ринго и я поехали к лавке, и когда вышли оттуда с мешком соли, то увидели, что через площадь ковыляет дядя Бак Маккаслин{18}, машет нам палкой и кричит, а за ним идет капитан, командир той роты, что расположилась на лугу. Их у нас двое -- я не про капитана, а про Маккаслинов говорю, -- Амодей и Теофил, только все, кроме них самих, зовут их Бак и Бадди. Они братья-близнецы, застарелые холостяки, у них большая плантация на пойменной земле, милях в пятнадцати от Джефферсона. Отец их возвел там большой барский дом в колониальном стиле, один из самых пышных в крае. Но дом захирел, ибо дядя Бак и дядя Бадди не стали в нем жить. Ушли из него, как только умер их отец, и поселились в двухкомнатном бревенчатом домишке вместе с дюжиной собак, а в барском доме поместили своих негров. Он так и стоит без окон, и в дверях замки такие, что любой ребенок шпилькой отомкнет, но У Маккаслинов было заведено, чтоб каждый вечер, как негры придут с поля, один из братьев загонял их в дом и запирал переднюю дверь ключом почти с седельный пистолет размерами; он еще возится с тем ключом, а в это время уже, может, последний негр ушел из дома черным ходом. В округе говорят, что Бак и Бадди сами всегда это знали, и негры знали, что они знают, но только это как игра с твердыми правилами: ни один из близнецов не должен засматривать на черный ход в то время, как второй близнец запирает переднюю дверь; а из негров ни один не должен хотя б ненароком попасться, убегая, на глаза и не должен убегать после того, как дверь кончили запирать; и говорят, что те, кто не успел за это время выйти, сами отрешали себя от ночных прогулок до следующего вечера. Ключ вешали затем на гвоздь у двери, и братья возвращались в свой густо населенный собаками домишко, ужинали и садились за покер; говорят, что никто в штате, да и на всей Миссисипи, не рискнул бы сесть с ними играть, даже с уговором, чтоб не плутовали; а между собой они играли так -- бестрепетно ставя на карту негров и возы хлопка, -- что сам Господь Бог еще бы смог продержаться против каждого из них в отдельности, но против обоих даже он бы не выстоял и был бы ободран как липка.
Но не одним лишь этим отличались дядя Бак и дядя Бадди. По словам отца, они опередили свое время: по его словам, у них насчет общественных отношений свои идеи, которым сыщется ученое название разве что через полвека после смерти обоих Маккаслинов и которые притом проведены Маккаслинами в жизнь. Идеи эти -- о земле. Маккаслины считают, что не земля принадлежит людям, а люди -- земле и что земля терпит их на себе и питает, покуда они ведут себя как должно; а нет -- так земля стряхнет их прочь, как собака блох. Маккаслины придумали систему хозяйственных расчетов, еще, наверно, более запутанную, чем их взаимные карточные счеты, и нацеленную на то, чтоб все их негры обрели свободу -- не бесплатно получили и не выкупили у Маккаслинов за деньги, а заработали у земли своим трудом. Но не только негров касались их идеи -- и потому-то именно дядя Бак ковылял через площадь сейчас и махал мне палкой, окликая; вернее, потому-то ковылял один, а не вместе с дядей Бадди. Отец как-то сказал, что если в округе возникнут между избирателями споры или вооруженные свары, то ни одно семейство не сможет тягаться с Маккаслинами, потому что (в округе внезапно это осознали) у всех одна поддержка -- от родни, а за Бака и Бадди встанет целая армия фермеров. Этих мелких фермеров негры зовут белой швалью -- рабами шваль не владеет и сама живет порою хуже, чем рабы на крупных плантациях. Земельные идеи Маккаслинов, пока что не имеющие, по словам отца, ученого названия, коснулись и этих белых фермеров: дядя Бак и Бадди убедили их возделывать свои "клочки тощей холмяной земли не врозь, а объединив силы с неграми, с плантацией Маккаслинов; никому не известно в точности, что они тем фермерам взамен пообещали, но только жены и детишки фермеров стали ходить обутые (а прежде было им не привыкать и босиком), и даже в школу многие дети пошли. Как бы то ни было, белая шваль теперь боготворила обоих Маккаслинов, так что, когда отец стал набирать свой первый полк для похода
– - Ладно, Фил, слабачина ты косорукий. Вынимай карты.
Отец рассказывал, зрелище это было редкостное по холодному, не ведающему пощады артистизму игры. Играть условились три партии покера; сдавать карты по очереди, а в третьей партии сдавать тому, кто выиграет вторую. Им постелили на земле попону, и весь полк смотрел, как они уселись друг против друга, а старые их лица были как одно лицо, не сразу, но всплывающее в памяти -- лицо со старинного портрета, на который поглядишь и скажешь, что изображен пуританин-проповедник, живший где-нибудь в Новой Англии сотню лет назад; они сидели, даже как будто не взглядывая на рубашку сдаваемой карты и тут же называя ее без ошибки, так что приходилось по десятку раз пересдавать, прежде чем судьи могли быть уверены, что партнеры не знают друг у друга все карты. И дядя Бак проиграл -- и теперь дядя Бадди служил в бригаде Теннанта сержантом, воевал в Виргинии, а дядя Бак ковылял через площадь, махал мне палкой и кричал:
– - Да это же он, как бог свят! Сын Джона Сарториса!
Капитан тоже подошел, поглядел на меня.
– - Слыхал, слыхал про твоего отца, -- сказал он.
– - Еще бы не слыхал!
– - продолжал кричать дядя Бак. Идущие улицей люди стали уже останавливаться и слушать, пряча улыбку, как всегда, когда дядя Бак разойдется.
– - Кто же про него не слыхал в нашем крае! Янки могут про него порассказать всем желающим. Да он же первым в Миссисипи собрал полк, причем на собственные деньги, и повел в Виргинию, и крушил янки встречных и поперечных, пока не обнаружил, что набрал не полк солдат, а драную ассамблею политиканов и дураков. Именно дураков!
– - прокричал он, потрясая палкой и пучась на меня свирепо-водянистыми, как у старого ястреба, глазами, а собравшийся народ слушал и украдкой улыбался, а капитан смотрел на дядю Бака чуть недоуменно, потому что не жил раньше здесь и впервые слышал дядю Бака; а мне вспомнилось, как Лувиния в старой отцовой шляпе стояла на веранде, и захотелось, чтобы дядя Бак кончил поскорее, замолчал и можно было ехать дальше.
– - Именно дураков, скажу еще раз!
– - кричал он.
– - И пусть иные из стоящих здесь считают до сих пор своей родней тех, что выбрали его полковником и шли за ним и Джексоном Каменная Стена, и дошли до самого города Вашингтона{19} -- доплюнуть можно было, -- и почти ни одного бойца не потеряли, а годом позже -- верть!
– - понизили Джона в майоры, а командира вместо него выбрала такого, что заряжать ружье с которого конца не знал, пока Джон Сарторис ему не показал.
– - Он сбавил голос, кончил крик с такою же легкостью, как начал, но чувствовалось: дай только новый повод ---и крик возобновится.
– - Я не стану тебе, мальчик, говорить: "Господь храни тебя и твою бабушку в пути", потому что, как бог свят, вам хранителей не надо; достаточно сказать: "Я сын Джона Сарториса. Брысь, мелкота, в тростники!" -и эти сучьи зайцы синебрюхие брызнут кто куда.
– - А они что, уезжают?
– - спросил капитан.
И тут же дядя Бак опять перешел на крик -- с прежней легкостью, даже дыхания не переведя:
– - Уезжают? А как иначе, если их тут некому оборонить? Джон Сарторис -дурила чертов; ему доброе дело сделали, скинули с собственного полка, чтоб он мог вернуться домой и о семье заботиться, раз никто другой за него тут не почешется. Но Джону Сарторису это не подходит, потому что он отъявленный шкурник и трус и оставаться дома не желает, чтобы янки не сцапали. Да уж. До того ими напуган, что собрал заново отряд бойцов, чтоб защищали его всякий раз, как подкрадется к очередной бригаде янки. По всему краю рыщет, выискивает янки, чтоб затем от них увертываться; а только я б на его месте подался обратно в Виргинию и показал бы новоизбранному полковнику, как люди воюют. Но Джон Сарторис не уходит в Виргинию. Он дуралей и трус. Только и способен рыскать да увертываться от янки, и вынудил их объявить за его голову награду, и теперь приходится ему усылать семью из края. В Мемфис отправлять; может, там вражеская армия о них будет печься, раз не хотят собственное наше правительство и сограждане...
Тут дыхание у дяди Бака кончилось -- по крайней мере, кончились слова, и только тряслась еще запачканная жевательным табаком борода, и табачная струйка виднелась в углу рта, и палкой он размахивать не кончил. Я поднял вожжи; но заговорил капитан, по-прежнему глядевший на меня:
– - Сколько у твоего отца теперь в полку?
– - У него не полк, сэр, -- сказал я.
– - Сабель пятьдесят, по-моему.
– - Пятьдесят?
– - удивился капитан.
– - Пятьдесят? Неделю назад мы взяли одного янки в плен; он говорил, там больше тысячи. И что полковник Сарторис боя не завязывает, а угоняет лошадей.