Неприкасаемый
Шрифт:
— Да ну? — ответила она. — А я думала, что он заглянет повидать племянника. Чудно, придется привыкать к этим новым словам. Племянник. Дядя. Сын. Мать… Отец. — Вивьен чуть заметно улыбнулась — неуверенно, будто извиняясь за что-то. — Бой прислал телеграмму, смотри: «Мы знали, что ты держала его про запас». Интересно, сам придумал?
— Ник, вероятно, скоро к тебе заглянет, — сказал я.
— Хорошо. Наверное, он ужасно занят, эта армия и все прочее. А ему идет… быть военным? Думаю, тебе пойдет тоже.
— Я буду не совсем военным; скорее чем-то вроде полицейского.
Она нашла это забавным.
— Уверена, ты в своей форме будешь выглядеть весьма эффектно.
Каким тягостным бывает возникающее
— Помнишь, — тихо сказала она, — ту ночь в квартире Ника, когда я была в мужской одежде и вы с Куэреллом явились пьяные, а Куэрелл еще хотел затеять по какому-то поводу скандал?
Я кивнул. Помнил.
— Ты сидел на полу у моего кресла и излагал мне теорию Блейка, согласно которой мы строим в своем воображении статую самих себя и пытаемся в своем поведении подражать ей.
— Дидро, — поправил я.
— Гм?
— Идея статуй. Она принадлежит Дидро, а не Блейку.
— Ладно. Но смысл тот, да? Создание собственных статуй у себя в голове? Я подумала, ты такой умный, такой… Мой дикий ирландец. А потом — должно быть, на рассвете, — когда ты позвонил мне и просил выйти замуж, это было самое удивительное, но я ничуть не удивилась.
Вивьен, уйдя мыслями в прошлое, в смутном удивлении покачала головой.
— Почему ты вспомнила об этом теперь? — спросил я.
С гримасой боли, которую тут же подавила, она подобрала ноги под одеяло и, обхватив колени руками, задумалась.
— A-а, просто… — Она насмешливо взглянула на меня. — Я просто подумала, что я, кажется, никогда не вижу тебя, только твою статую.
Я мог бы тогда рассказать ей о Феликсе Хартманне, Бое, Аластере и Лео Розенштейне, о своей другой жизни, которую я вел много лет и о которой она ничего не знала. Но я не мог заставить себя переступить такую грань. Все эти годы я не сказал ей об этом ни слова. Может быть, стоило? Возможно, тогда между нами все было бы по-другому? Но я ей не доверял, боялся, что она расскажет Нику, а я бы не потерпел этого. В конечном счете рассказала мне она сама, все, что знала.
— Виноват, — промямлил я, опустив глаза.
Вивьен расплылась в белозубой улыбке.
— Да, виноват. Все виноваты. Должно быть, время такое.
Мне вдруг страшно захотелось исчезнуть. Меня тошнило от запаха цветов, смешанного с больничными запахами — эфира, больничной пищи, фекалий… и удушливости. Вспомнилась Ирландия, обдуваемые ветром поля над Каррикдремом и тускло-голубая туго натянутая поверхность моря, протянувшегося до самого Белфаста с его портальными кранами, шпилями и плоскими темными холмами. Недавно я получил одно из редких писем Хетти, в котором она беспокоится по поводу войны и волнуется в связи с беременностью Крошки. Словно документ из прошлого века — на толстой плотной бумаге с выдавленным стилизованным изображением святого Николаса, выписанный образцовым, чуть шатким почерком Хетти с перечеркнутыми сверху буквами «t», испуганными «о» и остроконечными «d», «h», «к». «Надеюсь, Вивьен не испытывает неудобств. Надеюсь, что ты бережешь себя и нормально питаешься, потому что в это беспокойное время всего важнее Диета. Отец по-прежнему чувствует себя неважно. Наконец прошел Дождь, но мало, все высохло, сад Очень Плохой…» Время
— Мне надо идти, — сказал я. — Когда приедут твои родители?
Вивьен заморгала и встряхнулась; интересно, куда мечтала скрыться она?
— Что? — переспросила она. — О, к концу недели. — В кроватке младенец издал во сне звук, похожий на скрип ржавых петель. — Не забыть окрестить; ныне всякое может быть. — Вивьен с раздражавшим меня упорством все еще цеплялась за немногие жалкие остатки христианской веры; это было постоянным источником трений между нею и ее матерью. — Думаю, окрестим в Оксфорде, как по-твоему?
Я пожал плечами.
— Между прочим, как собираешься его назвать? — спросил я.
В моих словах, должно быть, прозвучала обида, потому что она быстро подалась вперед и, положив свою руку на мою, смиренно, хотя и не в состоянии спрятать улыбку, спросила:
— Дорогой, ты бы не хотел, чтобы его назвали Виктором, не так ли?
— Нет, ему бы ужасно доставалось в школе от немецких школьных старост, если мы проиграем войну.
Я поцеловал ее в холодный бледный лоб. Когда она приблизилась ко мне для поцелуи, воротник ее ночной кофточки чуть приоткрылся и я мельком увидел ее налитые серебристые груди. К горлу подступила жаркая волна какой-то мучительной жалости.
— Дорогая, — проговорил я, — я… я хочу…
Я почти встал на колени на краю кровати, рискуя опрокинуться на пол; Вивьен поддержала меня за локоть и, протянув руку, тронула мою щеку.
— Знаю, — прошептала она, — знаю.
Я отошел от кровати, застегивая пуговицы пиджака и роясь в карманах. Она, наклонив голову набок, с веселым любопытством разглядывала меня.
— Не странно ли будет в предстоящие недели — продолжала она, — стать свидетелем всех этих душевных волнений, слезливых расставаний? Право, отдает средневековьем. Чувствуешь ли ты себя рыцарем, уходящим на битву?
— Я тебе позвоню, когда буду на месте, — вместо ответа сказал я. — То есть если сумею. Может статься, не дадут звонить.
— Черт возьми, это даже интересно. И тебе дадут пистолет, невидимые чернила и всякое такое? Знаешь, я всегда хотела быть шпионкой. Знать секреты.
Она попрощалась со мной воздушным поцелуем. Закрывая дверь, я услышал, как заплакал младенец. Надо было ей сказать; да, надо было сказать, чем занимаюсь. Кто я такой. Но тогда и ей следовало бы сказать мне раньше.
Старость, как однажды сказал один из очень близких мне людей, это не то предприятие, на которое легко решиться. Сегодня я посетил врача, впервые после своей опалы. По-моему, он был несколько холоден, но неприязни не показывал. Интересно, каковы его политические убеждения и есть ли они у него. Это, откровенно говоря, старый сухарь, долговязый и костлявый, вроде меня, но умеющий хорошо одеваться: рядом с ним, облаченным в темный, пошитый со вкусом, хорошо подогнанный костюм, я чувствую себя чуть ли не оборванцем. В разгар обычного ощупывания и простукивания он поразил меня, неожиданно, но абсолютно бесстрастно заметив: «Огорчен этой шумихой вокруг ваших шпионских дел в пользу русских; должно быть, довольно надоедливо». Да, действительно надоедливо: никто еще не произносил этого слова применительно к данным обстоятельствам. Пока я надевал штаны, доктор сел за стол и стал делать запись в мою историю болезни.