Непрямое говорение
Шрифт:
Зафиксируем еще раз новые нюансы в лосевской идее принципа «непрямоты»: денотатом или референтом речи, ее «предметом, о котором», может быть только смысл в его самых разных, включая процессуальные и предикативные, состояниях и вариациях, но не сама по себе действительность, как бы ее ни понимать (поскольку же смыслом передается смысл же, эта передача всегда непрямая). Сфера бытования «смысловых предметностей» – не логический слой сознания, а та самая «третья» сфера, о неправомерном игнорировании которой, приведшем к кризису аналитизма, говорилось в самой аналитической лингвистике (Г. Кюнг). Можно и обострить тезис: поскольку всякий смысл, включая эйдетический, по природе связан у Лосева, как мы видели, с языком, то предметом речи на естественном языке является у Лосева речь же [256] (в том числе речь на другом, например, эйдетическом языке). В определенном смысле можно говорить, что, по Лосеву, всякое высказывание на естественном языке – это либо осложненный интерпретацией «перевод» с одного типа языка (или – что то же – типа смысла) на другой, либо совмещение двух типов языков (логосного и естественного, эйдетического и естественного, эйдетического и логосного и т. д.). Ничто из языкового выражения (ни субъект, ни предикат, ни другие синтаксические компоненты) не имеет, по Лосеву, самоличного прямого выхода (референции, корреляции) на внесмысловое пространство. На языке выражается только смысл; естественный язык в принципе не направлен на несмысловые предметы, но только на «смысловую предметность», причем всегда тем самым модифицируемую. Модификации, челночные переводы и различные конфигурации делают конечный смысл высказывания всегда непрямым. «Прямым» смыслом, напомним, может быть, по Лосеву, только смысл эйдетического языка, на естественном языке смысл не может быть выраженным «прямо».
§ 57. Лосевский принцип «непрямоты» в поле феноменологической лингвистики. «Непрямота» – не частный принцип, имеющий отношение только к проблеме соотношения естественного языка и действительности, но общий постулат, относившийся Лосевым ко всем уровням и формам как самого смысла, так и его выражения. В том числе принцип непрямоты сохраняет у Лосева определяющее значение и в поле феноменологического мышления, в котором в качестве выражаемого понимается не эмпирическая действительность, как в неокантиански настроенной лингвистике, а «смысловая предметность», в гипотетическом пределе – априорные эйдетические смыслы. В феноменологическом пространстве принцип непрямоты поднимает две проблемы: первую, связанную с отношениями между эйдетикой и естественным языком, и вторую, связанную с толкованием соотношения самих априорно данных эйдетических смыслов с трансцендентными сущностями. Заранее оговорим финал: в обоих случаях лосевское решение сохраняет ядро принципа непрямоты.
Что касается первой проблемы – соотношения между эйдетикой и естественным языком, то здесь непрямота мыслилась Лосевым как естественное следствие или развитие исходного феноменологического принципа выражения, противостоявшего неокантианскому принципу корреляции: естественный язык не изоморфно отражает эйдетику, не коррелирует с ней,
Так же, как в случае с внеположной чувственной действительностью, значения естественного языка, по Лосеву, не референцируют и не именуют ни эйдетику, ни ноэматический состав, который сам уже есть модификация эйдетических смыслов, а интерпретируют их, конфигуративно и коммуникативно обрабатывая. Ни один элемент языкового выражения не может быть принят за прямо референцирующий эйдетику или ноэматику, и сами эйдетика и ноэматика ни в каком смысле не могут, по Лосеву, расцениваться для естественного языка как сфера референтов, пусть и смысловых (интерналистских): это различные, в том числе коммуникативные, модификации и трансформации смысла, а не референция. Между эйдетикой, ноэматикой и – естественным языком Лосев, таким образом, устанавливает сущностную границу. В постгуссерлевых версиях феноменологии, напротив, появилась, как уже отмечалось, тенденция сближать эйдетику и ноэматику с семантикой естественного языка, понимать последнюю как прямое именование (корреляцию) двум первым. Если у Гуссерля естественный язык понимался как выражающий слой сознания, предполагающий предвыражаемый смысловой пласт, то в этих версиях естественный язык фактически становится ипостасью самой эйдетики. В лосевском контексте это означает, что исходный феноменологический принцип выражения, первоначально характеризовавший в феноменологии отношения между эйдетикой и языком, сменяется здесь на нечто, аналогичное неокантианскому принципу корреляции: язык начинает пониматься как прямая референция эйдетики, а эйдетика – как сфера органичных для естественного языка референтов.
Конечно, оставаясь в поле феноменологического мышления, эти версии сохраняют отличия от аналитической корреляции. Прежде всего в понимании природы референтов естественного языка: в аналитически ориентированной лингвистике в качестве таковых (или в качестве основных) принимается «действительность» или сфера логических смыслов, в феноменологически же ориентированной лингвистике в качестве референтов естественного языка понимается смысл, в том числе и смысл чувственного восприятия, и, возможно, смысл априорный. И все же «механизм» действия коррелятивного принципа толкуется в этих постгуссерлевых версиях сходным с неокантианством образом, поскольку здесь в качестве глубинного постулата, в качестве доминирующей установки языкового феноменологического мышления предполагается, что язык прямо референцирует свой предмет – смысл, поскольку язык и смысл часто понимаются как тождественное одно. Разве не следует из последнего положения, что если «сознание есть речь», то смыслы сознания непосредственно и прямо суть смыслы речи?
С точки зрения принципа непрямоты, постгуссерлева феноменология такого наполнения и аналитика превращаются из внешне взаимопротивоборствующих направлений в общего для Лосева коалиционного оппонента, хотя, конечно, и со своими нюансами в каждом случае. Так, в случае сближения в феноменологически ориентированной лингвистике эйдетики с естественным языком языковая семантика понимается как непосредственное проявление трансцендентных сущностей, т. е. как прямой референцирующий выход к ним. В аналитической же лингвистике, напомним, тоже допускается, что высказывания на естественном языке, если они исполняют требования аналитики, способны адекватно и прямо референцировать «действительность», постольку и так, поскольку и как ее адекватно референцируют сами априорные логические схемы, каковым обязан следовать язык. «Действительность» в аналитических направлениях функционально замещает при этом феноменологические трансцендентные сущности. [257]§ 58. Лосевский принцип «непрямоты» в поле логики. Вернемся к обсуждению тех проблем, которые вызывает принцип непрямоты Лосева в поле аналитического типа мышления. Выше мы подробно говорили применительно к аналитической философии и лингвистике о той стороне этого принципа, которая связана с естественным языком, но имеется и другая, причем более принципиальная сторона, связанная с проблемой корреляции с миром уже не языковых выражений, а самой «чистой» логики. Лосев и в ней мыслил «непрямоту», отсекая от логики то, что практически везде считается (в той или иной вариации) ее сущностным свойством – коррелятивность с «предметным миром».
Если в применении к естественному языку идея «непрямых» выражений и непрямых референтов может в принципе восприниматься как солидно традиционная, то распространение принципа непрямоты, особенно в его коммуникативной обработке, на логическую сферу – идея в каком-то смысле небывалая. «С ходу» она воспринимается как очевидно ошибочная и – одновременно – как весьма «агрессивная», поскольку ее острие действительно направлено на разрушение некоторых базовых постулатов лингвистического и частично аналитического мышления. Лосев стремился оспорить здесь аналитику с помощью принципов непрямоты референции и коммуникативности сразу по двум фронтам. Параллельно с отрицанием идеи о возможности непосредственного соприкосновения с действительностью естественного языка, даже если последний корректно исполняет все логические требования аналитики к построению истинностных суждений, Лосев без всяких смягчающих оговорок, напротив – с максимальным обострением проблемы, оспорил и вторую аналитическую версию принципа корреляции, согласно которой прямое, т. е. не опосредованное другими, например, эйдетическими слоями смысла, соответствие реальности имеется только у самих априорных аналитически-логических схем мышления, рассматриваемых безотносительно к естественному языку.
Речь, как понятно, идет в таких случаях в аналитике о корреляции с действительностью того, что в лосевской терминологии называется сферой логоса. Поскольку же логос расценивался Лосевым вместе с естественным языком как уровень сознания, зависимый от эйдетики, предложенное Лосевым радикально обновленное понимание эйдетики не могло не сказаться и на толковании логической сферы. Параллельно с обоснованием принципа непрямоты в естественном языке Лосев, следуя своей радикальной идее, должен был аналогично трансформировать и понимание фундаментальной для логики в целом проблемы соотношения априорных логических схем и действительности, или – в ином терминологическом ракурсе – проблемы истинности априорных процессуальных форм мышления. Проблема истинности, как известно, составляла вторую, наряду с проблемой референции, излюбленную тему аналитической логики и лингвистики последних десятилетий, и именно поэтому любое, даже самое непритязательное нововведение, не говоря уже о лосевском замахе на некие фундаментальные обновления, затрагивает – как легкое движение паука – всю сеть концептуального пространства логики и лингвистики.
Скажем сразу, что радикализм лосевской позиции проявился здесь в наиболее обостренно-сложной для восприятия форме. Не отказывая логике в умении адекватно схватывать некоторые аспекты реальности, Лосев, тем не менее, считал неправомерным, как и в случае с языком, говорить о том, что между априорными процессуально-аналитическими формами мышления (суждение, умозаключение) и действительностью имеется непосредственная корреляция. Заострим тему, чтобы четче зафиксировать разлом: практически Лосева надо понимать так, что он отрицает прямую корреляцию даже между действительностью и асемантизированными математическими формулами – т. е. теми самыми математическими формулами, на основе которых создавались, как известно, вполне конкретные технологические средства, реально на наших глазах преобразовавшие действительность и непосредственно и резко повлиявшие на всю картину чувственно воспринимаемого нами мира. Если между ними и «действительностью» нет прямой связи, как возможно такое результативное воздействие первого на второе?
Тем не менее, Лосев настаивает на том, что и этот как бы сверх-рафинированный вопрос из «высшей философской математики» зависит от решения той простой арифметической задачки о количестве уровней сознания, которую он усмотрел в основании противостояния феноменологии и неокантианства. Логика и действительность напрямую не соприкасаются, говорит Лосев, по той же простой причине: между логикой (а значит, и математическим мышлением) и действительностью пролегает третья – эйдетическая – сфера, игнорируемая аналитикой. Эйдетика настолько существенно «вмешивается» в отношения логики и действительности, что лишает эти отношения коррелятивной непосредственности и прямой связи. Прежде чем иметь основания для корректной постановки проблемы соотношения логики и/или математики с действительностью, необходимо, утверждает Лосев, решить вопрос о соотношении логики и эйдетики.
Эти отношения в их лосевском толковании имеют свои особенности. В аналитике логика понимается аналогично неокантианству, т. е. преимущественно в процессуальном аспекте, посредствующая же между нею и действительностью эйдетика содержит, согласно Лосеву (следовавшему, напомним, здесь за Гуссерлем), не только процессуальные, но и статичные составляющие, т. е. обладает синтетической дискретно-процессуальной природой. Лосев предполагает, по-видимому, примерно следующее: да, приоритетный статус в логосе и языке имеет процессуальность, но эта процессуальность фундирована и не процессуальностью действительности, и не процессуальностью сознания, и не процессуальностью вообще, а – статичностью эйдетики. Если внутри себя, в условной самоизоляции от эйдетики (а это значит и от действительности!) аналитика и может отвлечься от конститутивных свойств эйдетики и отказаться от статики, то как только ставится проблема соотношения логико-аналитических схем с действительностью, необходимо учитывать статичный аспект априорного смысла, наличествующий в посредствующей между логикой и действительностью эйдетике. Эта статичность должна, конечно, быть учтена не в ее метафизическом, а в ее описанном выше феноменологическом понимании.
Дело, по Лосеву, как можно было бы подумать, совсем не в том, что если на действительность непосредственно «набрасывать» сетку сугубо процессуальных априорно данных форм мышления, то мы получим верную, но усеченную картину, поскольку из поля зрения выпадет сквозь прорези этой «сетки» дискретная составляющая эйдетики. Дело, по мысли Лосева, не в усечении картины, а в том, что игнорирование статичного пласта эйдетики искажает всю картину – искажает сам принцип соотношения между логикой и действительностью. «Сугубо процессуальная аналитическая сетка» не только, по Лосеву, не охватит желаемый фрагмент действительности полностью (а Лосев также был не чужд желанию охватить смыслом действительность), но даже не сумеет прикоснуться к нему, поскольку между действительностью и аналитическими формами мышления всегда – при неучитывании дискретного аспекта эйдетики – будет сохраняться некий неустранимый «зазор».
Какова природа этого «зазора»! Речь, как понятно из изложенного выше принципа непрямоты, не могла у Лосева идти о том, что в таком случае из наброшенной на действительность аналитической сетки вырвутся и не будут учтены некие статичные аспекты самой реальности, которым как бы и соответствуют дискретные моменты в эйдетике и которые потому де должны иметь прямые и тоже дискретные аналоги и в логике. Своеобразие лосевской позиции, напомним, в том, что априорная значимость статики фиксировалась им только в эйдетике, в эмпирической же, а также в логической и языковой областях онтологический статус статики им, как и неокантианством, снижался, если не отрицался вовсе. Все то, что эмпирически воспринимается в «действительности» как статичное, воспринимается таковым, по Лосеву не столько вследствие соответствующей природы самого воспринимаемого, но – главное – вследствие природы механизмов восприятия. Необходимость понятийной или именной остановки и изоляции самотождественного смысла в логике и языке как выражающих эйдетику слоях сознания свидетельствует, по Лосеву, не о том, что такому изолированному и самотождественному смыслу непосредственно коррелирует в действительности (или в мире высших сущностей – все равно) некий дискретный же объект, прямо соответствующий (изоморфный) этому взятому как самотождественный смыслу, но «только» о том, что именно данный элемент смысла логически полагается и/или грамматически берется в данном конкретном случае как самотождественная «смысловая предметность». Эта «операция по самоотождествлению» или «опредмечиванию» имеет чисто смысловую природу и цель; она осуществляется не ради прямого изоморфного отражения действительности или сущности, каковая задача вообще не входит, по Лосеву, в функции не только языка, но и логики, а в целях возможности смыслового функционирования самого сознания, в частности, в целях формирования логических и языковых смысловых структур в сознании.
Действительно, как можно ставить вопрос о прямой корреляции дискретности языка и гипотетически предполагаемой дискретности действительности? Язык наполнен такими, например, дискретным смысловыми элементами, как междометия или предлоги, которым очевидно не соответствует ничего дискретного в предполагаемом мире внеположных сознанию референтов. Нет такой корреляции и у таких семантически полновесных лексем, как «печально», «тщеславие», «искоренение», как «бежать», «оглядываться», «стоять» и т. п. Все это имеет двоякую природу, исходящую и от «действительности», и от «сознания» (ноэтики). То же относится, если отвлечься от нерефлексивно-механических привычек оперирования языком, и к «дому», и к «лошади», и к «ванне», и к «траве»: генезис семантической обосособленности и самотождественности лексем имеет внутренне языковую и смысловую природу, имманентную сознанию; если изъять такую лексему из собственно семантического поля сознания и рассматривать ее как непосредственно коррелирующую в позиции синтаксического субъекта с внешним референтом, то мы, тем самым, навяжем этому референту все семантические со– и противопоставления, которыми обладает эта лексема. Это уже не корреляция с референтом, не именование, а – его интерпретация, семантическое насилие над ним, каковое претендующий на прямое именование язык всегда и осуществляет.
Фактически не имеет реального смысла и постановка вопроса о корреляции гипотетически предполагаемой дискретности действительности с дискретностью логоса. С чем «дискретным» в действительности могут коррелировать логические категории «понятие», «суждение», «пропозиция», «закон исключения третьего» и т. д.? То же относится и к «покою» с «движением», и к «тождеству» с «различием» (к любимым лосевским диалектическим парам). Тем более это относится к математическим обозначениям, например, к обычному знаку равенства. Чему дискретному в действительности этот с виду дискретный по форме выражения знак может соответствовать? Если эти «миры» – «мир» языковых и логических смыслов и «мир» действительности – и соотносятся между собой, то как-то иначе: не по оси дискретности и вообще не по своей структурной
§ 59. Эйдетика, логика и коммуникация. Для логики последствия коммуникативного толкования природы эйдетических единств в некотором смысле неожиданны: если учесть все вышесказанное, то надо понимать дело так, что Лосев фактически утверждает, что тот тип дискретности, который должна учитывать логика в развитии своих априорных схем, коммуникативный. Если логос зависим от эйдоса, то коммуникативный импульс, который определяет дискретность эйдетики, должен быть введен и в логику. Эта идея «коммуницировать самоё логику», способная сразу же возродить у аналитически настроенного читателя все антиметафизические опасения по поводу гипертрофии роли языка и его негативного влияния на чистое мышление (ведь коммуникативность часто воспринимается в этой зоне как специфическое свойство языка – свойство периферийное и даже иногда «досадное» для чистого истинностного мышления), чаще всего укутана в лосевских текстах в кружева не всегда прозрачных терминологических одеяний. И все же в лосевских текстах имеются и прямые высказывания на эту тему. Например: «логическое… есть только абстрактная, обобщенно смысловая сторона коммуникации, самостоятельно не существующая» (ЯС, 355). Хотя Лосев тут же, снижая эпатажность этой формулы, добавляет: «но тем не менее не сводимая на язык» (там же), однако это добавление, как бы опять изымающее коммуникативность из логической сферы, лишь на первый взгляд противоречит исходному тезису. Здесь Лосев намеренно смещает термины внутри одной фразы, не эксплицируя этого смещения: если во второй части формулы, гласящей о несводимости логики на язык, речь ведется о естественном языке – на который логика как раз и не сводима (как и естественный язык не сводим на логику), что должно успокоить возродившиеся было антиметафизические опасения по поводу затемнения логики языком, то в первой части формулы, говорящей о логическом как об одной из сторон коммуникативности, подразумевается не естественный, а эйдетический язык – идея наличия которого и составляла предмет радикальной лосевской новации. В развитие этой новации гуссерлианский феноменологический тезис о том, что логос зависим от эйдетики, трансформируется в собственно лосевский тезис о том, что логика зависима от эйдетического языка, который, как и все языки, в том числе коммуникативен.
§ 60. Априорная коммуникативность в логике? Изюминка, таким образом, состоит здесь в том, что коммуникативность эйдетического языка особого, по Лосеву, рода: она априорна. И именно эта, идущая от эйдетического языка и потому априорная коммуникативность и предполагается Лосевым к внесению в логику, т. е. в логику вводится отнюдь не та интерпретативность и коммуникативность, которая связана с чувственным опытом и речью на естественном языке и которая самим Лосевым тоже расценивалась как сфера, не свободная от произвола и капризов субъективности. Вносимая Лосевым в логику эйдетическая коммуникативность мыслилась им как столь же свободная от данных опыта и столь же пред заданная, как и те аналитические процессуальные формы мышления, в которые ее предлагается ввести (если Э. Левинас говорил при схожем коммуникативном подтексте, что логика – это этика мышления, то Лосев видел в логике априорную эйдетическую коммуникативность). Иного вывода из радикальной лосевской новации быть не могло, и Лосев сделал этот вывод. Действительно, если сами эйдосы понимаются как коммуникативные акты, а чистый смысл – как субстанция воплощения этих коммуникативных актов, то необходимо вводить коммуникативный момент внутрь самого понятия чистого смысла. Если же сам чистый смысл становится носителем коммуникативности, то тем более коммуникативный компонент должен был усматриваться Лосевым в основе всех выражающих этот смысл уровней сознания – не только в основе естественного языка, о чем мы уже говорили, но и в основе логоса. А значит, априорные логические схемы, чтобы получить доступ к действительности или, что то же, чтобы хотя бы получить право на одну только постановку вопроса об их истинности, должны быть проведены через коммуницирующий их пласт эйдетического смысла. Логика, согласно Лосеву, по самому своему генезису не коррелятивна, как это мыслится в аналитически ориентированной лингвистике, и не просто выразительна, как это мыслилось в традиционной феноменологии, а – коммуникативна.
§ 61. Непрямая природа коммуникативного импульса. Именно в логике отчетливо просматривается один из главных тезисов, фундируемых инновационным лосевским концептом эйдетического языка – тезис о всегда непрямой природе коммуникативного импульса. Лосев пришел к радикальной идее коммуницировать логику еще в «Философии имени», где говорилось, например, что логические и другие лежащие в основе науки моменты следует подчинить коммуникативности (ФИ, 19), и никогда впоследствии от нее не отказывался. Поздний Лосев подробно обосновывал сущностное единство смыслоразличения (логоса) и коммуникации, давая синтетическое определение «языковости вообще» как смыслоразличительной коммуникации. В переводе с языка поздних лосевских работ это и значит, что логика, в подведомстве которой находится сфера смыслоразличения, должна быть понята как изнутри и по самой своей природе коммуницированная (значит это, конечно, и то, что коммуникация, в свою очередь, имеет внутри себя некие логосные моменты, не обязательно, кстати, совпадающие с аналитикой). С другой стороны, сказанное не предполагает, что логическое смыслоразличение и коммуникация не могут, по Лосеву, рассматриваться во взаимной изоляции. Раздельными исследовательскими областями они не только могут, но должны быть, однако – как и все не просто противоречивое, но истинно антиномичное и тем в пределе единое – лишь условно. Если разделение между смыслоразличением и коммуникацией абсолютизировать, то оно может стать истоком ложных обобщений, что и происходит, по Лосеву, в случае сначала полного изъятия из логики коммуникативного момента (это в рабочих целях не только допустимо, но и необходимо), а затем непосредственного наложения структур такой некоммуникативно рассмотренной логики на процессы реальности – что, по Лосеву, уже недопустимо, ибо, «пропуская» априорную коммуникативность любого смысла, такая стратегия приводит к ложным обобщениям. Логика может рассматривать свой предмет – логические аспекты смысла – в отвлечении от коммуникативной природы смысла как такового лишь в качестве условных схем, т. е. вне их реального содержательного и опытного использования, в качестве условно объективированного предмета исследования, почти в качестве «вещи». Каждое же реальное использование этих абстрактно объективированных логических схем предполагает их конкретное воплощение в выразительных слоях смысла (их активацию в сознании и сознанием), будь то естественный язык или математические формулы. Воплощенный же в сознании и реально выраженный смысл всегда включает в себя коммуникативный импульс. Написанная математическая формула – это не копия действительности, хотя привыкшему к стяжениям и экономии мыслительных процессов и потому не замечающему их сознанию и может казаться, что именно вследствие прямой корреляции этой формулы с действительностью последняя и поддается соответствующим формуле практическим преобразованиям. Написанная математическая формула – не копия действительности, а особым образом сконцентрированная, скомпонованная и прагматически заостренная информация о ней. Действительность поддается практическому преобразованию не прямою силою семантических компонентов самих формул, а чем-то, стоящим «за» ними – тем, что воспринимается сознанием в этих формулах как семантически чаще всего неэксплицированный (непрямой) коммуникативный импульс, порождающий соответствующий прагматический посыл в практической деятельности, направленной на действительность. Коммуникативный импульс и логики, и большей части языковых высказываний (имеется в виду, напомним, естественный язык) расценивался Лосевым как всегда непрямой смысл.
§ 62. Операциональный прием объективации (овеществления) смысла. Информативная природа рассматриваемых в логике мыслительных процессов в общем-то очевидна: вряд ли будет подвергаться оспариванию такая, например, формулировка этой темы, что любая логическая и математическая формула не копирует действительность, а нечто говорит о ней. И, тем не менее, отвлечение логики от информативной природы рассматриваемых в ней мыслительных процессов чаще всего инерционно оценивается умом не только как возможное в рабочих целях, но и как необходимое, как адекватное внутренней природе самой логики. С другой стороны, вряд ли будет оспариваться, что такое отвлечение достигается в результате применения некоего условного операционального приема. Каждый же операциональный прием как-то меняет, например, усекает или прямо выхолащивает, природу своего «объекта». Действительно, если отрефлексировать процедуру рассмотрения логикой своего «объекта» как лишенного коммуникативных свойств, то можно, кажется, говорить, что операциональное условие самой возможности такого отвлеченно-абстрактного рассмотрения состоит в том, что логические категории и схемы берутся в таких случаях не как смыслы, каковыми они являются по своей природе в сознании, а как факты, т. е. как некие схемы сознания, объективируемые для этого вовне сознания, вследствие чего их и можно рассматривать в результате этой технической объективации как пребывающие не внутри сознания, а вовне. Объективированная формула рассматривается логиком примерно так же, как позитивист рассматривает эмпирические «факты». Как и все «фактическое», логические категории и схемы расцениваются нами в этом случае как поддающиеся исследованию и анализу. Имманентный сознанию смысловой и потому по генезису коммуникативный аспект логических формул при этом законно редуцируется: мы не видим в объективированной логической формуле некоего заложенного в ней коммуникативного импульса потому, что его в ней «уже» нет, нет – потому, что в таких случаях формула берется вне сознания, только для которого существует такая «вещь», как коммуникативный импульс.
Объективирующий подход к априорным логическим закономерностям – не ортодоксально феноменологического образца; он более органичен для аналитического неопозитивизма, в своих основоположениях схожего здесь с неокантианством. Феноменологическое созерцание в его гуссерлевом понимании не может объективировать свой предмет вовне себя без того, чтобы перестать быть феноменологическим, феноменологический «предмет» всегда «остается» внутри сознания – в противном случае это, по Гуссерлю, уже не феноменологическое созерцание. С точки зрения феноменологического созерцания, действующий описанным выше способом логик имеет дело с «зафактованными» мыслительными схемами, вынесенными вовне сознания. Такой предмет исследования законен и интересен, но феноменологу с ним делать нечего. Аналитик же умеет результативно оперировать с ним.
Вместе с тем, переведенные в пространство «вовне сознания» логические схемы могут начать сближаться с «действительностью», поскольку «бытование вовне сознания» является конститутивным признаком последней. В случае такого сближения логических схем и действительности в качестве однопорядкового и одноприродного бытия, между ними начинает искаться – и находится – прямая коррелятивная связь, минующая всякое сознание. Знак равенства в математической формуле или разлагаемая в многоместную схему семантика предиката воспринимаются здесь в качестве почти таких же эмпирических «фактов», как «комната» и «стол», как «расположенность» стола в комнате; как «стол» и «подоконник», высота которых эмпирически дана в неком «факте их равности». Неотмысливаемая смысловая природа этих новообретенных объективированных «фактов» странным образом никак их сближению с действительностью аналитике не мешает, хотя, если развить содержащуюся здесь предпосылку, это сближение предполагает, что смысловой компонент вводится, тем самым, во все «факты» «объективной действительности» (т. е. в сам «стол», «подоконник» и т. д.). А это похоже на платонизм как раз в той его интерпретации, в которой он резко критиковался антиметафизически настроенными аналитическими концепциями.
Этот прием сближения объективированного и вынесенного вовне сознания смысла с действительностью, таким образом, не нов, напротив – традиционен; возможно, как раз поэтому он и не отторгается «сразу же». Но дело здесь совсем не в солидности платонической традиции, на которую любому направлению как бы позволено научным сообществом опираться без всяких дополнительных объяснений – как раз платонизм в этих концепциях и опровергался; дело, по Лосеву, в привычках и инерции позитивистского мышления. Отношение к смыслам как к эмпирическим фактам является в позитивистски настроенном гуманитарном мышлении одним из основных методов, продолжающих сохранять свою силу. Аналогично, например, мыслит развивающаяся в этой философской традиции лингвистика, объект исследования которой, с одной стороны, всегда включает в себя смысловую составляющую (отказ от которой был бы равнозначен отказу от языка как своего предмета), но которая, с другой стороны, тем не менее, эксплицитно и целенаправленно самоориентирована на описание языка как совокупности или системы эмпирически наблюдаемых «фактов» (фонетических, морфологических, лексических, семантических, синтаксических и т. д.). Лингвистика этого типа при всех декларациях о необходимости примирения не может вступить в органичный союз с феноменологией. Логик при установке на факты, даже если он стремится к компромиссу с феноменологией, тоже не может примириться с феноменологом, поскольку и в таком случае логик продолжает занимать позицию вне смысла исследуемых им аналитических мыслительных схем. Объективируя их, он, как и лингвист, отвлекается от информативного для него наполнения анализируемых мыслительных форм и абстрагируется от их непрямой смысловой коммуникативности.