Нерон
Шрифт:
— Лучше я сам умру, — пресек он философа.
Сенека после тюремного заключения вернулся домой удрученный. Паулина ждала его в саду. Взглянув на него, она расплакалась. В темнице он оброс длинной бородой; давно нечесанные и немытые волосы сбившимися прядями прилипли к его коже. Одежда его была запущена. Жена поцеловала его в лоб; он был сморщен, как высохший плод.
Оба сели под деревьями за тот же столик из слоновой кости, у которого некогда расположилась Поппея, когда посетила философа перед первым выступлением Нерона.
— Не приготовить
— Нет, не надо.
Сенека выглядел неопрятным и измученным. Он уже давно влачил такое существование, отвергал все радости жизни, даже освежающее купание. В тюрьме он спал на жесткой подстилке, отказывался от мяса, опасаясь отравы, кормился лишь сухими кореньями и день и ночь был поглощен думами.
— Так лучше… — произнес он.
Паулина пристально смотрела на него. Глаза ее излучали бесконечную преданность. Старый мудрец — всеобщий кумир, для нее представлял нечто еще большее: он был человеком, которого она глубоко любила и почитала и душу которого ценила. В каждом ее движении сквозило чуткое понимание.
— Лучше, — пояснил философ, — давать жизни незаметно ускользать, каждый день понемногу отдаляться от нее.
Сенека сидел под увядавшей листвой, сам — увядавший. Его знобило. Кровь его остыла и устало текла в его жилах. Только солнце еще пригревало се.
— Остается испробовать последнее, — вздохнул он, — кротко и грустно улыбаться, как осень, озаренная лучами позднего солнца…
Паулина сжала его руку, словно хотела перелить в нее свою теплоту. Теперь его обогревали двое: женщина и солнце.
Он снова заговорил. Верная подруга его слушала.
— Не следует слишком цепляться за жизнь. Потом больнее. Этому я научился в юности у иудеев. Если упас хотят отнять какой-нибудь дар, самое мудрое — заранее добровольно отдать его. Поэтому я истязал себя в молодости, голодал, не спал и ни разу впоследствии не испытывал такого блаженства, как тогда. Теперь я скорблю, что так скоро это оставил. Верь мне! Пост и бессонница — высшее наслаждение.
Жена не поняла его, но ничего не сказала.
Сенека сморщил лоб, покрытый иссохшей, почерневшей кожей.
— Да. Я во многом виноват. С чего это началось? — и он задумался. — Я очень любил. Отсюда и пошла ложь и гибель. Виной — всегда чувство.
Паулина хотела что-то возразить, но он мягко остановил ее.
— Любовь привела меня к падению. Она нас удаляет от цели и губит нас. Она, огромная любовь…
— Я был когда-то молод, — продолжал он спокойнее, как в непринужденной беседе, — имел густые, непокорные кудри, был строен и пылко говорил. Отец повез меня в Рим. Он был честолюбив и желал, чтобы я изучил философию. Я исполнил его желание.
— Я приобрел известность и богатство, и у меня появились завистники. Я был пленен величием Рима, ценил славу и стал ее баловнем. Когда я проезжал по площади Марса, все оборачивались. Счастливый римский юноша с испанской кровью, я провозглашал доктрины Эпикура; любил, разумеется,
Чуткая жена поэта слушала его без ревности. Она любила его неведомое, богатое прошлое; мудрых и гордых женщин, которые зачаровывали его; любила и его триумфы, которые после стольких совместно вынесенных бурь стали отчасти и ее собственными.
Воспоминания увлекли философа:
— Итак, — проговорил он, — я вмешался в жизнь, которая связала меня неисчислимыми путами, так что я уже не мог вырваться. Я стремился обратно в Рим, писал послания власть имущим и льстил презренным царедворцам, чтобы они при дворе замолвили за меня словечко. На мое несчастие они уважили мои просьбы. Лучше бы я погиб на острове, одинокий и гордый!
Он закрыл глаза.
— Ныне я вижу яснее в прошлом. Все, с кем я соприкасался, стоят теперь перед моими глазами: женщины, поэты, артисты и мое собственное «я» тех времен. Но их заслоняют две огромные тени. Одна, более могучая, — Агриппина. Другая — тень златокудрого мальчика Нерона.
Паулина смахнула слезы и пододвинулась ближе к Сенеке.
— В тюрьме меня осмеивали, — признался философ, — напоминали мне мои сочинения, в которых я восхваляю бедность, и спрашивали меня, почему, в таком случае, я богат? Во мне подозревали продажную душу. Я не возражал ни слова.
— Ты благороден и чист, — прошептала Паулина и с невыразимой нежностью поцеловала руку старца.
Несколько минут они сидели в печальном раздумьи… Затем они стали созерцать осень, таинственно шевелившуюся в саду. Она снимала с деревьев тленные украшения, которыми их одарила весна, и раскладывала их ковром вокруг мрачных стволов. Деревья, казалось, насторожившись прислушивались к каждому шороху. То тут, то там падал спелый плод. В звуке его падения была какая-то глухая, торжественная мелодичность. Внезапно раздались приближающиеся шаги.
Сенека ожидал их… Это они!
Паулина встала. Появились два ликтора — исполнители смертных приговоров, в сопровождении центуриона, державшего письменный приказ. За ним следовал лекарь.
Они в смущении остановились, увидя старого поэта, которого были посланы казнить. Сенека сидел на скамейке из слоновой кости.
Никогда еще он не испытывал такого страха. На лице его не осталось ни кровинки. Все, что он до сих пор думал, чувствовал, писал и говорил, смешалось в его познании. Им овладела лишь неумолимая, представшая перед ним в эту минуту действительность. Она казалась ему давно знакомой, но чудовищной и непостижимой.