Нешкольный дневник
Шрифт:
— Ну че, — говорит, — святое семейство, какие проблемы, ебть? А то ты, Роман, скуксился, я смотрю, как этот… как его… святой Иосиф.
— Откуда это ты таких познаний набрался? — спросила Алка.
— А мы сегодня одного барыгу кололи. Барыга дюже умный, падла, картинки всякие собирает. Говорят, он одну такую картинку продал, бабки срубил, а перед «крышей», передо мной типа, и тово… не отчитался. Я сначала в тему не въехал, а потом как мне пацаны скинули, сколько барыге за картинку отгрузили, я так чуть кони не двинул. В общем, — хитро подмигнул Коля, — вы типа тово… значит, Алка, стол, бля, стругай. Я тут колбасок надыбал, водочки попить культурненько, не все ж самогон трескать. Я сегодня, когда этому барыге утюг на брюхо ставил, разглядывал у него журнальчик с цветными картинками.
— Галерея Уффици? — усмехнулась Алка. — Ничего себе — выставка! А «Святое семейство» — это у того барыги, наверно, на стене висела репродукция картины Микеланджело. Да, Коля?
Тот даже запыхтел, на Алку уважительно покосился и лоб поскреб:
— Ну… че-то… да. А ты че, в этих картинках рубишь?
— У нас у Клепы целая стопка альбомов, я их разглядываю, когда время есть, — сказала Алка, — Уффици, Лувр, Третьяковка, Прадо. Целый альбом Сальвадора Дали есть.
— Вообще-то разговор о Клепе и пойдет, — сказал я. — Я сегодня его видел и отгрузил ему по мордасам.
— Кому — Клепе? — переспросил Коля, выпил водки, набрал воздуху в грудь, да как заревет, у меня чуть уши не заложило, а с потолка, кажется, пласт штукатурки отвалился: — Вот это ты молодчинка, паря! Такая тема по мне! Давно пора этого Клепу защемить! Где ж ты его, эта… благословил по харе?
— Возле гостиницы «Саратов».
— О, в самой вотчине, бля. Он, этот Клепа, насколько я разглядел его харю, теперь с тебя с живого не слезет. Так, Алка?
Я стал ему рассказывать. Коля слушал, машинально, как бы между делом, опрокидывал в фиксатую пасть стопку за стоп-: кой, и его лицо все больше мрачнело; к концу моего рассказа его физия представляла разительный контраст с той веселозадорной миной, которой он сопровождал свой культурологический рассказ о барыге, «святом семействе», утюге и паяльнике.
— Одурел, сявка, — подытожил он, — валить надо.
— Куда валить?
— Ты не понял, типа. Не куда валить, а — кого валить. Этого Клепу.
— Коля, не надо, — сказала Алка. — Вечно ты что-то жуткое…
— Жуткое? Как тебя под групповуху совать, так это нормально, бля! Чтобы в конкретный попадос вписывать, это тоже все ничего, ебть! А то типа под зверюг, в натуре!.. — Речь его окончательно стала бессвязной, как это всегда было, когда Колю Голика захлестывали эмоции. Вслед за тремя относительно внятными фразами посыпался словесный хлам и труха, из которой, как звонкие, пустые бутылки из помойки, можно было выбрать, не ошибившись, только неизменные «бля», «ебть», «типа» и «в натуре». Но теперь даже эти словечки не могли придать базару Коли Голика связность и вменяемость, оставалось только терпеливо слушать. И мы с Алкой слушали. Колька прогрохотал заключительное восклицание, с сочным хрустом оттяпал пол-огурца и, орудуя могучими челюстями, рявкнул, отчего во все стороны полетели жеваные кусочки:
— Если не вы его, так он вас! Я этих волчар знаю!
— Может, ты и прав, Коля, — махнула рукой. Алка и отвернулась. Больше она ничего не сказала. Только потом я понял до конца, почему она так тягостно молчала, хотя кому-кому, а именно ей следовало говорить: она боялась за меня и за себя, понимая, что Клепин — это ожиревший и обнаглевший паразит, что он способен абсолютно на все; но одновременно ей не хотелось быть обязанной Коле Голику чем-то серьезным, потому что жизнь человека, пусть в перестроечные времена ценившаяся по бесконечно заниженному курсу, — это все-таки огромная цена, огромная ответственность. Ей не хотелось быть повязанной с Колей Голиком.
Но она тогда не сказала ничего из этого, а через день Клепа был расстрелян в упор в одной из саун, куда он ездил сдавать девочек из своей конторы.
…Начиналась эра крышевания эскорт-контор, начиналось время крутышей и хозяйских сходняков. Конечно, все это появилось несколько позже, но именно смерть первого Алкиного сутера стала для меня, хоть и громко звучит, символом новой эпохи.
И еще — мне суждено было понять и на собственной шкуре ощутить, почему мама Алка не хотела
Богатые мамочки, «виола» и мама алка
Алка бросила свою ночную профессию сразу же после того, как «быки» Голика завалили сутенера Клепу. Точнее, не она сама бросила, а я надавил, сказал, что уже вырос и не хочу сидеть у нее на шее, а она должна отдохнуть и найти себе другую работу, потому что в тридцать лет, пусть даже неполные, негоже проституткой работать. Это я так считал. Она была сильно напугана и придавлена смертью своего сутера Клепы, контору его раскидало, и многие его телки поспешили найти себе других хозяев. А Алке я не позволил. Она сидела дома месяца два, ка-кая-то жалкая, молчаливая, целыми днями глядела в телевизор пустыми глазами, явно не воспринимая увиденного и услышанного. Ну и пила. Деньги я ей нормальные стал приносить, только она как-то странно у меня их принимала, требовала, чтобы я не передавал ей купюры из рук в руки, а сначала положил на пол. Только с пола и брала, да и то — дичилась. Я потому вскоре перестал ей деньгами давать, тем более что деньги ей и незачем были, она их складировала в секретере, а тратить не тратила: для трат нужно из дома хотя бы выходить. Я приносил ей продукты и спиртное, покупал одежду и косметику.
Она принимала все это совершенно равнодушно, на одежду и не смотрела, как будто не новенькие вещи были, а так — барахло на выброс. Складывала и клала в шкаф. Косметику не трогала.
Я сам в то время работал у Коли Голика. Работал — это, конечно, громко сказано. На самом деле мы целыми днями сидели в офисе, здоровенной комнате с железной дверью и несколькими зарешеченными окнами. Ребята там были преимущественно после отсидки, потому с решетками на окнах им как-то привычнее было. Все молодые — самому старшему и двадцати трех не было. Все тупые, просто жуть! Был там один Борян — Вырви Глаза. Бригадир. Внешность у него такая была, что в самом деле хочется себе глаза повыдирать, чтобы его рожу силикатно-кирпичную больше не видеть никогда. Так вот, Борян этот так вообще даже читать толком не умел, а что Земля вокруг Солнца вращается, было ему глубоко до фени. Голова у него была маленькая, бритая и мясисто-ушастая, зато сидела на таких монументальных плечах, что все комментарии насчет повышенной бритости и ушастости умирали сами собой. А я среди этой чудной братии был самый молодой, пятнадцатилетний. Обязанности мои, да и остальных тоже сводились к тому, чтобы делать сбор с нескольких лотков и трех-четырех кооперативов. Биржу одну держали.
Ходили всей кодлой, тупо вваливались в нужный офис, ну и вот так. Коля Голик только сначала работал со мной напрямую, а потом он как-то повысился в бандитской иерархии, из бригадиров перешел в более крупные персоны, чуть ли не авторитетом заделался. Стал приближенным самого конкретного брателлы нашего района — некоего Котла. Я теперь его редко видел, а потом произошла разборка, в результате которой половину нашей бригады положили рядком, а вторая полови на разбежалась как тараканы. Я, к счастью, угодил во вторую половину и «разбежался» очень качественно. После этой злополучной разборки я пришел домой весь в крови, перед глазами дурнотно колыхалось что-то мутно-багровое, сочащееся кровью, а куда ни глянь — мерещились мне серые брызги, точь-в-точь как те, что веером вылетели из головы Боряна — Вырви Глаза, когда в нее, в голову, засадили чуть ли не целую обойму. Так Борян в первый и последний раз обнаружил, что у него в голове все-таки есть мозги.
Алка, когда меня увидела, ничего не сказала. Она была какая-то пепельно-серая, как наш потолок, который с самой смерти деда тщетно взывал о ремонте. Прикрытые глаза — как трещинки, черные, тоскливые.
Я стоял, опустив руки, и когда она открыла глаза, я вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком. Да я и был им в свои пятнадцать, просто меня вынудили повзрослеть очень рано. Она сказала:
— Ты знаешь, сын, я больше так не могу.
Она не называла меня сыном лет десять — с тех пор как выговаривал непослушными губами под одобрительным взглядом Коли Голика: «Му-дак».