Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Редакция
Даже если не знать того, что предшествовало созданию повести, нельзя не прийти к выводу, что Воронский написал (а быть может, только подписал?) это письмо под нажимом высшей партийной власти. В самом деле: мог ли Пильняк не показать Воронскому повесть, в которой он его вывел и которую он ему посвятил? Ну хорошо, пусть легкомысленный любимец Воронского Пильняк допустил такую непростительную оплошность, не подумав, что подводит близкого ему человека. А что ясе Вячеслав Полонский? Полонский был человек порядочный, Полонский был соратником Воронского, Полонский был, в отличие от беспартийного Пильняка, тертый калач в партийной борьбе. Уж он-то во всяком случае согласовал печатание повести с Воронским. Да и потом: если бы Полонский напечатал «Повесть» без ведома Воронского, их дружбе пришел бы конец.
За отстранением Воронского от «Красной нови» (1927) последовали исключение его из партии, арест, ссылка в Липецк. Потом – возвращение в Москву, но уже не на боевой пост, а в тихую заводь отдела классики ГИХЛа (Государственного издательства художественной литературы).
Что Воронский постепенно разочаровывался во всем, сжигал все, чему поклонялся, еще до ссылки в Липецк, это доказывает его редакторская деятельность.
В 23-м году Воронский напечатал в «Красной нови» стихотворение Есенина «Я обманывать себя не стану…» с весьма прозрачным намеком на Чека («Не расстреливал несчастных по темницам…»), в 25-м – «Стихи о соловье и поэте» Эдуарда Багрицкого: о соловье, пойманном и засаженном в клетку советской печати. В 27-м году, когда Воронский был выведен из редколлегии им созданного первого советского литературно-художественного журнала «Красная новь», он успел напечатать рассказ Сергеева-Ценского «Старый полоз» и начало его романа «Обреченные на гибель», а ничего более антисоциалистического в художественной литературе» издававшейся в Советском Союзе, тогда не было.
Я спросил у бывшего литературного секретаря редакции «Нового мира» (при Полонском и Гронском) Николая Павловича Смирнова» как мог, по его мнению, Воронский напечатать «Старого полоза» и «Обреченных».
– Воронский шел ва-банк, – ответил Смирнов. В 32-м году Грифцов поделился со мной впечатлениями от Воронского:
– Странный коммунист этот Воронский! Сравнительно много знает, у него есть даже статья о Прусте. (Прустианца Грифцова это особенно приятно поразило.) И потом, он пользуется каждым удобным случае», чтобы дать понять, как «шло ему давно прошедшее время, несмотря на тюрьму и ссылку, и как скверно живется теперь.
Насмотревшись на гепеушников, Воронский в книге «Желябов», вышедшей в 34-м году в серии «Жизнь замечательных людей», думается, неспроста обращает внимание читателя на благородство начальника Одесского жандармского управления Кнопа:
«Кноп доносил в Петербург: “Умолчание им (Желябовым. – Н. Л.) фамилий лиц, упомянутых в шифрованном письме, носит отпечаток преувеличенного рыцарского увлечения относительно понятий о чести…” Кноп ограничился отдачей Желябова “на поруки”».
Испытав на себе отношение гепеушников к ссыльным, Воронский в книге «За живой и мертвой водой» вспомнил исправника, сквозь пальцы смотревшего на роман его дочери со ссыльным Воронским. Вспомнил дочь исправника Ину, раскрывшую Воронскому и его товарищам по несчастью провокаторшу и вовремя выкравшую у отца бумаги, уличавшие некоторых ссыльных в принадлежности к боевым дружинам, в террористической деятельности.
Побывавшие в советской тюрьме, в ссылке, читая «Желябова» и «За живой и мертвой водой», не могли не сказать себе: такие люди, как жандарм Кноп, как исправник и его дочь, в гепеушной среде немыслимы. Да, при царе сажали в одиночки и ссылали в рудники врагов самодержавия, расстреливали
Да и весь подтекст книги Воровского «За живой и мертвой водой» подтверждает верность непосредственных впечатлений Грифцова от Воронского.
«Раньше, – пишет Воронский, – пленительными неясными предвосхищениями уносился я в будущее. Ныне я томим прошлым» [61] .
«Вспоминая годы ссылки и то время, я вижу прежде всего моих соратников, совольников и друзей. Я благодарю судьбу за то, что она подарила мне их. Мои лучшие помыслы до сих пор связаны с ними» [62] .
61
Воронский А. За живой и мертвой водой. М., 1970. С. 141.
62
Там же. С. 209.
Историк русской литературы, член основанного Во ронским литературного объединения «Перевал» (преимущественно состоявшего из молодежи) Николаи Вениаминович Богословский, с которым мы познакомились и подружились после ежовщины, передавал вше содержание некоторых своих разговоров с Воронским, относящихся к началу 30-х годов. Богословскому было ясно, что Воронский шел от материализма к идеализму. Отход Воронского от материализма намечался, впрочем, уже в 20-е годы. Об этом свидетельствует его взгляд на подсознание как на материнское лоно творчества. О том же свидетельствует его «молчание – знак согласия» на проповедь его учеников-перевальцев – проповедь «надклассового гуманизма».
Богословскому запомнились слова Александра Константиновича:
– Надоел мне этот Гоффеншефер! Только и знает… – и тут Воронский изобразил гнусавую скороговорку Гоффеншефера, – «Поль Лафарг, Поль Лафарг!»
С горечью говорил Воронский о себе:
– Вот и я захотел быть губернатором в литературе! Так мне и надо!
Богословский захаживал к нему в издательство. Однажды он присутствовал при такой сценке: младший редактор, один из тех, о ком говорят: «дурак дураком и уши холодные», – просунул голову в дверь кабинета Воронского:
– Ляксан Константины»! На партсобрание пора!
– Скажите, что я – за! – ответил сиволдаю большевик-подпольщик и стал запихивать рукопись в портфель. – Разойдись, Израиль, по своим шатрам! – с гримасой скуки обратился он к самому себе, а затем – к Богословскому:
– Пойдемте домой, Николай Вениаминович!
Богословский точно запомнил еще одну фразу Воронского. Они вдвоем провели полдня на Москва-реке. Купались, загорали. Речь у них зашла о Сталине. Воронский говорил о нем как о царе Ироде. Потом мрачно задумался. И вдруг – с явственно враждебным оттенком в голосе:
– А что вы думаете? Ленин был тоже очень жестокий человек!..
А ведь, вспоминая себя в период между революцией 1905 года и первой мировой войной, Воронский писал: «Я…не мог забыть, что Марья Ильинишна – сестра Ленина, человека, больше и дороже которого для меня никого не было» [63] .
А ведь в 22-м году в статье «Памяти В. Г. Короленко» Воронский с гордостью признавался, что он оправдывает казни, чинимые «красными». Значит, он оправдывал и расстрел эсеров, бок о бок с которыми еще так недавно горе горевал на тюремных нарах и в ссылках? Значит, он оправдывал тех, кто убил подростка-наследника и живьем сбросил в шахту великую княгиню Елизавету Федоровну? Значит, он оправдывал расстрел Гумилева? Значит, он оправдывал расстрелы людей, повинных только в том, что они – дворяне, фабриканты, купцы?..
63
За живой и мертвой водой. С, 371.