Невидимый град
Шрифт:
— Вам не избавиться от меня, дорогая! — весело и уверенно говорит мне NN.
Он считает долгом своим рассказать мне, как они с приятелем, блестящим оратором и гордостью нашего Института, занимались в виде спорта «охотой» за моими институтскими подругами.
— В знак того, что это навсегда кончается, приношу к вашим ногам мой дон-жуанский список.
Он доволен собой — он поступил сейчас благородно. Он удивлен, что я ужасаюсь, я даже не верю ему.
— У вас устарелые предрассудки, — смеется он надо мной. — Эти девушки стали свободней и глубже понимать жизнь — и только. Это их приобретение.
— Просто так, безо всякой любви? — восклицаю я. Он не слышит моего «без любви». Он, все превращающий в шутку, говорит теперь серьезно:
—
«Не ходите!» — хочу я сказать, но меня сковывает стыд. Как мне объясниться с ним? Он все сведет снова к шутке. Мне остается только бежать. И как сказать «нет», когда он готов стать иным? И куда бежать, если тот, кого я жду, за мной не приходит? Самое страшное — я перестала его ожидать.
У меня были верные друзья: мама, Александр Васильевич, Николай Николаевич, каждый из них протянул бы мне руку и вывел. Но я скрываю от всех свой плен и пытаюсь вырваться собственными силами.
Вот каков мир и его любовь! Вот что значили при взгляде на взрослых тревожные предчувствия в детстве. В эти дни произошло для меня губительное разделение простой и единой жизни на «этот» мир, полный злых страстей, от которого надо бежать, и на «тот», желанный. И отвращение к людям, и вместе с тем любовь к ним до слез. Именно в эти дни, вернее, в эти ночи я плакала от горячей любви к людям, от жажды соединиться с ними и служить им и оплакивала как неосуществимую мечту о единственной встрече. У меня сохранились стихи тех дней.
Стою на глухом перекрестке, а ветер, гулящий, хмельной, в игре безудержной и хлесткой помериться вздумал с тобой. В провалы пустынные улиц — (в провалы глухие судеб!) мой дух боязливо сутулится — сдержит — не сдержит разбег? Но силой державной влекомый в лазурь запредельных сторон последней и страшной истомой еще непокорный смятен. И здесь, на глухом перепутье, под вьюгой и ветром хмельным, какими путями свернуть мне и зовам ответить каким? Поверить зарницам далеким всей ширью немеркнущих глаз, иль с ветром пуститься в широкий, как смерть упоительный пляс?ГЛАВА ПЯТАЯ
«Около церковных стен»
Однажды NN решил мне показать, какие замечательные люди бывают в доме его отца и, значит, в его доме. В тот день его отец принимал у себя известного в религиозно-философских кругах Москвы издателя популярной, так называемой «розовой» библиотеки — Михаила Александровича Новоселова {103} .
Много замечательных русских людей прошло и забыто в эти годы ломки и переустройства России. Личность и жизнь Михаила Александровича Новоселова заслуживает большего, чем мои неумелые попытки хоть что-нибудь оставить о нем для памяти будущих людей. Когда однажды Лев Николаевич Толстой приехал на квартиру к директору Тульской гимназии по поводу своих сыновей, он увидал восьмилетнего Мишу, сына директора, и сказал отцу:
— Вот удивительный ребенок — в нем сохранилось дитя, ему по душе действительно восемь лет, это очень редко бывает!
Рассказ этот, как семейное предание, я услыхала от самого Михаила Александровича много лет спустя, но при первой встрече с ним за столом в квартире моего институтского друга у меня было точно такое «толстовское» впечатление: ребенок в облике молодого старика. Михаилу Александровичу не было тогда и 60 лет, но из-за седой его бороды, а главное — из-за собственной моей юности я его сразу отнесла к старикам. На свежем лице светились мыслью и весельем голубые глаза. Юмор не изменял «дяденьке» (так звала его вся Москва) в самые тяжкие минуты жизни. Если бы мне поставили задачу найти человека, ярко выражающего русский характер, я бы без колебания указала на Михаила Александровича. Был он широко сложен, но благодаря воздержанной жизни легок и подвижен. От природы он был одарен большой физической силой и в молодости славился в Туле как кулачный боец, о чем любил с задором рассказывать.
В его существе разлита была гармония физической и нравственной одаренности, без тени болезни и надрыва. Шла ему любовь его к цветам, к природе, к красивым вещам, которые он не приобретал, не хранил, но умел ими любоваться. Не забуду его детскую радость по поводу особенной жилетки из старинного тисненого бархата, подаренной ему в дни его нищенских скитаний, о чем рассказ еще впереди.
Около Михаила Александровича все оживлялось, молодело, дышало благожелательством и бодростью, как будто в своей бесприютной, нищей и зависимой ото всех жизни он все-таки был ее господином и повелителем.
Девушки, которых я встречала около Михаила Александровича, были как на подбор красивы, и это не вызывало удивления; казалось, жизнь и должна была расцветать около «дяденьки». Такой была и сероглазая красавица с ярким румянцем и соболиными бровями — боярышня, сошедшая с картины Кустодиева, М. А. Викторова, которую я встретила в первые же дни знакомства у Михаила Александровича. В годы, предшествовавшие революции, она помогала «дяденьке» в составлении популярных книг по святоотеческой литературе и церковным вопросам, она была дочерью московского священника и сама — знаток всего церковного. Знаю, что при Сталине она попала в лагеря и там приняла тайный постриг.
Вспоминаю. Едем мы с Михаилом Александровичем за город в женский монастырь Екатерининская пустынь под Москвой, на храмовый праздник — это начало декабря. Только что стала первая нарядная зима. Со станции идем заснеженной дорогой, и Михаил Александрович учит меня «японскому шагу» — приему плавного и в то же время быстрого передвижения. Мы всю дорогу играем в этот шаг и смеемся, как дети.
Тем же вечером прекрасно, отрешенно от суеты светится его лицо, когда мы становимся с ним на «келейную» молитву в маленьком номере монастырской гостиницы. Мы любили вместе совершать это «правило» в немногие счастливые наши совместные утра и вечера.