Невидимый град
Шрифт:
— А помните, вы говорили, что хотели бы стать балериной. И теперь, когда вы мне рассказываете про свою мать и про Россию, у вас такие выразительные интонации, такое подвижное лицо, такие точные движения рук: в вас, конечно, пропадает сценический талант — вы актриса.
— И даже несомненно, — неожиданно согласилась Зина. — Мне это еще в гимназии говорили. Но через это я уже перешагнула. Если бы мой талант был как у Ермоловой {110} … А так — стоит ли добиваться, если даже с детьми я теряюсь? Впрочем, я умышленно никаких рогаток жизни не ставила. Вот, к примеру, сестра Женя мечтает о монашестве, боится брака, а я и брака не боюсь. Если бы мне это выпало на долю, у меня хватило бы, кажется, любви и на мужа, и на многих-многих детей.
— Значит,
— Нет, я не успела дожить до этих мечтаний. Но тут моя личная тайна, я о ней никогда никому не говорила. Но вам скажу, тебе скажу, — поправилась она, — потому что ты мне друг и сестра на всю жизнь — я это предчувствую. Только пойдем отсюда на волю, в поле пойдем!
Скоро мы были уже за монастырской оградой на желтом жнивье в последних закатных лучах. Зина шла впереди по узкой тропке, прямая и легкая, как мальчик.
— Ты на мальчика похожа.
— Меня в школе звали карандашиком.
— Я смотрю на тебя и думаю о той «земной» любви: кто бы посмел с тобой обойтись просто как с женщиной?
— А я думаю об этом по-другому. Посмотришь на мужчин — какие они уверенные в себе, сильные, а на самом деле это дети! К ним наклониться надо и пожалеть, они в глубине души этого от нас и хотят… А тот, о ком девушка мечтает, тот должен быть бесконечно выше и сильнее ее. Но разве может быть такой после… — Зина остановилась.
— После кого?
— Вот об этом я и хочу сказать, для того и повела тебя в поле… Я тебе все покажу здесь, на природе… Видишь поле, оно выжжено солнцем. Представь, что идет оно в бесконечность, все такое же желтое и сухое. А посреди крест с распятым на нем Человеком, который умирает в жестоких мученьях, всеми покинутый и осмеянный. Но Он до последнего вздоха не теряет сознания неразрывности Своей с каждым существом во вселенной, участия во всем, ответственности за все. Пойми, это ведь и есть жертва и крест! Он-то уж это знает в совершенстве и берет на Себя свободно, и несет все наше убогое добро и слепое наше зло. И зло! А ты можешь себе представить величину этого зла, уже совершенного и которое будет еще, конечно, совершаться до конца нашей истории? Заметь: Он идет свободно и зовет нас с тобой также по доброй нашей воле. Так Он открывает нам дорогу в новую жизнь на земле — жизнь совершенной любви. С этой верой Он и умирает. Но многие ли из Его учеников сразу понимают глубину найденного смысла? Вот после того, как в детстве я услыхала этот рассказ, я полюбила Христа. Даже имя Его я люблю больше всего мыслимого в мире. Помнишь, в детстве парадные поздравительные открытки на Пасху? На них яркие X и В, обсыпанные блестящим порошком. У меня маленькой сердце заходилось от радости при виде этих букв, хотя открытки, конечно, были грубые, нехудожественные. Как после этого мне ждать еще кого-то? Моя душа полна. Поверь, это не гордость! Мне некуда вместить исключительную любовь к тому или другому мужчине.
— Я это хорошо знаю, ты поняла сущность своей души, ее призвание. Я это знаю с детства: стыд принадлежать человеку. Никто не достоин моей души, и в то же время я стыжусь ее несовершенства. Неразрешимое противоречие! Когда еще я говорила себе эти странные слова: «Я — не жена!» Но в то же время страстно мечтала о любви земной, о близости и душою и телом. Как это во мне совмещалось — не знаю, и в этом мое мучение. Да, я совсем другая, чем ты!
— У меня все просто, — ответила Зина, — я этого не знаю и знать не хочу.
— Перешагнула?
— Да, перешагнула! Вот так! — Зина широко развела руки и стояла передо мной как молодое деревце. На закатном небе четко вырисовывался девичий силуэт.
— Как тогда, помнишь? Перед Большим театром ты говорила, что любишь ветер.
— Люблю, я не меняюсь. Не бойся жизни, она пролетит, а молодость останется {111} .
Признаюсь, мне всегда было страшно учиться молитве: боялась системы, техники там, где ее не должно быть. И больше всех ценностей мира я дорожу способностью бесхитростно обращаться вниманием в мир вечности, способностью, сохраненной от детства, от первых уроков матери. Более того — если я ее потеряю, я потеряю всё.Я боюсь наблюдать молящихся людей: я боюсь в них подсмотреть
Я вспоминала наш разговор с Зиной, когда читала впоследствии дневник Пришвина и обнаруживала в нем созвучные моим тогдашним мыслям мотивы: «Нужна ли девственность? родить „как все“ или самому родиться и тем дать пример возможности изменений в жизни и управления ею как силой? Культура монашества и есть попытка управления жизнью» {112} .
Правда тогда была, конечно, у Зины. Зина действительно была «не-веста» — не ведающая зла — она в своей чистоте могла равно благоговейно думать и о браке, и о девстве. Самый порок, как заноза, был вынут из ее души. Она рассказала мне однажды, что в юности, мечтая об одинокой девственной жизни, отданной на молитву за мир, она искренно думала, что этот уход в более для нее приятное и легкое от христианского призвания женщины — семьи, будет нарушением воли Божьей, и она тогда каялась в своем стремлении как в слабости.
На фоне Зининой души ярко выступает сейчас мое «гнушение» браком: и правда его, и ложь. Я искала спасения от темной стихии, которую с детства мне дано было увидать в человеческом мире, — она меня отвращала, но подчас тайно манила мое воображение. Единственной защитой была неискоренимая ненависть к темному сладострастному миру, где чувство понималось как чувственность; где навстречу жажде любви предлагалась до конца удовлетворенная собою страсть. Этого удовольствия, удовлетворения я точно не могла принять. Я никогда не соглашалась с этим зовом, но в то же время чувствовала себя до странности беззащитной перед ним. «Не умри от любезности», — шутил М. А. Новоселов, но это было не шуткой по существу. Бессильной оказывалась я перед добродушными и легкомысленными людьми, начиная с Клавдии и кончая человеком, из-за которого приехала в Зосимову пустынь. Я отмалчивалась, мне было стыдно, я не умела бороться, сама удивлялась себе, и в то же время я твердо знала, что никогда за ними не пойду. Женственность? Мне предстоял долгий путь обретения мужества, как будто у меня было только одно крыло и надо было вырастить второе. На этот-то, как я понимала, путь благословил меня тогда отец Алексей иконой Иоанна Крестителя.
Внешне этот путь будет походить на утомительное блуждание среди непонимавших меня людей. Моим спасением из «блуда» в далеком будущем явится встреча с Михаилом Пришвиным, единомысленным человеком, с которым мы будем жить воистину в одно дыханье. Можно ли будет эту жизнь назвать браком? Если это был и брак, то не простое согласие на зов природы, а нечто большее, что стало для обоих полной и несомненной любовью. Такое осуществится в моей жизни только на ее закате. «Наша встреча с Лялей дана нам в оправдание прошлого» {113} , — записал он однажды, и сейчас я о своем прошлом пишу. О прошлом Пришвина свидетельствуют его дневники.
Для ясности всего дальнейшего надо заметить, что и толстовство с его гнушением плотью, владевшее умами двух поколений — наших родителей и нас самих, тоже родилось из осознания испорченности природы и жажды возрождения. Но толстовство исходит только из испорченности человеческой природы, а христианство рассматривает тело как Божественное творение, как храм Божий, нуждающийся в очищении. В основе монашеской аскетики — тоска по утраченному небесному состоянию девства совершается в благоговейном смирении перед волей Божьей, включая брак. В толстовстве гнушение плотью становится средством для нравственного самосовершенствования и превращается в гордыню. К самому Толстому, что видно по дневнику его последнего года, приходит новое понимание жизни {114} .