Невозможность путешествий
Шрифт:
Видимо, сильно манила меня эта странная территория, мимо которой я и теперь хожу с оглядкой, (точно боясь заразиться — чем?) словно мимо романного или даже киношного пространства, слегка готического (чем не По?), романтического или даже хоррорного. Запущенное, оно пока не сильно изменилось с тех пор, хотя и мельчает в своих берегах, зарастая ряской и травами, окольцовываясь постоянно подтекающими трубами, постоянно подрастающими деревьями, тянущими свои бесконечные цыплячьи шеи, точно встав на цыпочки… угрюмыми домами поселка за неловкими заборами, какими-то ямами и гаражами… Был бы сюжет — и эх, прокачу, прокачу — не помилую, хотя, с другой стороны, впускать всю эту окраинную вненаходимость в свою карму как-то боязно.
Конечная
Один из первых отчаянных поступков в моей тогдашней дошкольной жизни — рвануть в компании таких же сорванцов на край земли, совпадающий с краем Ойкумены.
Для нас, тогда живших в поселке АМЗ, таким краем была следующая трамвайная остановка, манившая острой загадочностью — ведь мы всегда выходили за остановку до, слыша лишь: «Осторожно, двери закрываются, следующая остановка конечная», но на самой конечной из нас мало кто бывал.
Во-первых, она отделена от нас железнодорожными путями, во-вторых, сомнительного вида пустырями, заросшими бурьяном, крапивой и полынью, а также покосившимися заборами на нашей стороне, а цехами АМЗ — на противоположной (его проходная как раз и выходит на поворотный круг, где постоянно скапливаются пустые железные животные, опустившие дуги). В-третьих, совершенно непонятно, что там делать. Но манит. А родители, разумеется, не отпустят: там город заканчивается, дальше открытое пространство, область…
А тогда как-то стихийно, подобно птичьей стае, внезапно срывающейся с места, мы именно что ломанулись на троллейбусную остановку, дергаясь от нетерпения, дождались первого попавшегося пятого номера (кондукторов тогда не существовало, а были брюхатые кассы, куда кидали пятаки, откручивая билетик сбоку), залезли в его пустое чрево всем кагалом и распределились по окнам и дверям, чтобы вот уж точно все увидеть, ничего не пропустить.
Скорее всего, заводилой выступала заноза с блестящим лбом, похожим на вертолетную площадку, освещенную прожектором, — моя кузина Любка, старше меня на полтора года. (Она тогда говорила, что на два, а я спорил, что на полтора. Теперь на семейных праздниках, когда я хочу ее подколоть, говорю, что она старше меня на два года, а Любовь Альбертовна, юрист, мать двоих детей, всегда скромно поправляет меня, что на полтора.)
Кто там еще был? Конопатый Мишка Заварухин, ныне спивающийся следователь, сын маминой, ныне покойной, подруги тети Веры, жившей от нас дальше на два дома и старше меня на два месяца (нас вместе нянчили). Наш с Мишкой ровесник и непосредственный сосед, выцветше-рыжий Вадик Гильфанов, однажды перед моим носом нашедший три рубля, из-за чего первый и, может быть, последний раз в жизни я испытал острый приступ зависти. И девочка из дома через один, чьего имени и фамилии я уже не вспомню. Возможно, был кто-то еще; у нас на поселке была самая центровая и веселая компания, и все про нас, разумеется, знали.
Дело было столь запретным и источало столько миазмов опасности, что нам буквально жгло пятки — и пока мы ехали одну остановку в троллейбусе, и когда, задыхаясь от сладкого ужаса, бежали не останавливаясь через достаточно протяженное пространство обратно… Это, конечно, было шоковое наслаждение, я редко когда испытывал с тех пор нечто подобное. Ну да, бешеной собаке пять верст не крюк.
Схожий, хотя и менее предельный восторг мы испытывали, занимаясь «ловлей шпионов». Мишка сказал, что знает, как их вычислять — нужно лишь спрашивать у прохожих, который теперь час, и если они ответят, что «без двадцати двенадцать» (как вариант — «без десяти два»), то… Улица Железная, где мы и резвились, вела к Уфимскому тракту, и народа, шедшего к остановке, было предостаточно. Мы приставали с просьбой к каждому второму и все они, через одного, оказывались
Позже мама запишет меня в детскую библиотеку, тогда расположенную на втором этаже кирпичной, грубого кирпичного помола, котельной (сейчас в ней фитнес-центр, которым владеет Ира Замятина, подруга ныне покойной тети Веры Заварухиной).
Но я буду ходить в библиотеку по железнодорожным путям, а не ездить на троллейбусе до конечной, так как по рельсам намного ближе и по дороге можно последний раз перелистать заемную, сладко пахнущую ванилью книжку, от многократного пользования сделавшуюся плюшевой на ощупь. Чаще всего мы будем туда ходить с Мишкой, который был тогда продвинутым малым и записался в читалку на два месяца раньше меня.
…Снимая сегодня окрестности, я замерз и стал бегать трусцой, согреваясь, между спящими троллейбусами. Из будки депо вышел диспетчер в тужурке и, просто подарок судьбы, совсем уже в старозаветных советских традициях (смесь страха, осторожности и административной борзоты) уточнил у меня, что это я тут делаю.
Фотографирую, сказал я. А что, спрашивает. Троллейбусы, отвечаю, нравятся мне они — такие покорные, как стадо гиппопотамов, ведомых на убой. Зачем, спросил диспетчер. Для себя, ответил я.
— Для себя? — удивился диспетчер.
Зима. Железная дорога
А потом появились собаки…
Рождественское (точнее, в сочельник) путешествие на край земли передвижник Бавильский задумал в чисто познавательных целях, тогда как, если по результату, вышло внутреннее кино одного («нового») года — нарезка кадров, репрезентирующих отсутствие всего, что только возможно.
Конечно, пока холодно, все сидят по домам, особенно если рано темнеет и улица точно размазывается по углам, уступая свою середину воздушным ямам, нависающим над одноэтажными домами.
И если на улицах никого, то на краю поселка, подчеркнутого железнодорожной линией отрыва (или отреза), никого не встретишь тем более.
Мороз невелик, но стоять не велит: крюк в пять (или сколько-то там верст) проделываешь, не только если хочется кусочка хлебушка — в моей параллельной жизни, находясь где-то в другом месте, я очень часто хожу-брожу именно тут, где пространство высыпается сухими комками на поддон в виде экзистенциального натюрморта.
Несмотря на всю конкретность (брутальность, замусоренность и даже засранность, загаженность; винда предлагает еще вариант «зараженность»), постепенно покрывающуюся патиной разрушения, этого места, оно похоже на табачный дым, ибо к нему невозможно прикоснуться, можно только развеять; нельзя использовать, можно лишь пройти мимо. Изнасилованная людскими действиями индустриальная вагина (винда предлагает заменить на «вагона») еще пытается дышать и жить, пусть в искалеченном, но, тем не менее, живом виде. Кто кого переборет? Понятно, что природа: во-первых, она равнодушная; во-вторых, вечная. Ее тупо больше и, несмотря на тотальное шрамирование, она может выкарабкаться, хотя бы и потенциально.
Так как обильное равнодушие и очевидное бессмертие имеют тот еще норов, упрямый да поверхностный, его в свою ленту, пулеметную или машинописную, хрен вставишь, хрен припечатаешь; все равно вырулит не туда, куда тебе надо, — бешеная матка, тысячелетиями не глядящая под ноги.
Вот и поезд давным-давно стал призраком — за ненадобностью стоит на посту между заводом и складами возле элеватора аж еще с прошлого тысячелетья, только в детской памяти моей остался фрейдовской скороговорочкой-проговорочкой-переговорочкой.