Невозможность путешествий
Шрифт:
Это были две библиотеки, взрослая и детская, куда я пришел лет в пять и куда ходил класса до пятого или шестого.
Странный этот дом-палимпсест постоянно достраивался (еще больше калечась, корячась заложенными окнами), разрушаясь (постоянные аварии канализации и отопления, неоднократно спасавшие книжный от ревизий из ОБХС) и одновременно нарастая наростом на изначальной загадочности, точно вешенка какая-то или любой другой китайский гриб; точно наращивая ногти и ресницы, толщину стен и книжного фонда.
Уже и не дом как бы, но организм, «мумия возвращается», утолщение вязанного затейливыми петлями пространства, более похожего на родинку или родимое, в
Вместо того, чтобы разглаживать территорию вокруг, как это положено пустому пространству, округа библиотеки комкает прилегающие к ней, разбегающиеся от нее улицы, точно свадебную простынку, выступая скорее запрудой, стопорящей скорость этого разбега, нежели умиротворительницей общего вечного штиля.
…В библиотеке всегда было тихо и душеподъемно, как в церкви; совершенно иной, автономный мир, описывать который надо трепетно и отдельно; сейчас же мне просто хотелось зафиксировать это неожиданно расширяющееся и непонятно откуда взявшееся пространство самостийной площади с жилой и нежилой рухлядью, покоившейся друг напротив друга, точно старые чемоданы в кладовке.
Это уже потом, когда я почти перестал бывать «на поселке», а если и бывал, то ограничивал круг обитания маленьким домиком бабушки и дедушки, за которыми нужен был уход, этот майдан, упиравшийся в стадион и огороды школы для дураков, окружили девятиэтажки, точно непонятно откуда взявшиеся здесь корабли.
Гордо, точно в порту, возвышаются они теперь над бараками песчаного и кораллового цвета, зарослями диких цветов и насовсем загулявших ясеней, многочисленными «дачными» участками одноэтажной части поселка, над низкорослыми и разреженными посадками которых висят воздушные омуты такой силы, что впору воображать себе невидимые дирижабли, застывшие здесь на вечном приколе в вечном штиле, привязанные к заснеженным крышам (коротенькая челочка на глаза) седыми дымами, тянущимися строго вертикально из труб и подтягивающими за собой запах сгоревшего в печке угля… Этим запахом полно почти любое детство.
Кто же их пригнал сюда, с трюмами, полными пустоты и поставил торчать, подпирать переменную облачность?
Самое странное, что именно эта, самая низкорослая и по-кулацки разнобойная, казалось бы, часть АМЗ, на самом деле является несущим хребтом, собирающим земли в мозаику, но единства, а вот все эти многоэтажки, набросанные абы как, да домики двухэтажного расселения детей Победы, заплутавшие в пьяном хадже между деревьями, все это тянет-потянет поселок в разные стороны… а вытянуть не может…
Да, так товарняк. Я думал, поезд уже не ходит, думал, он умер и сгнил, навечно нарушив связь между заводом и элеватором примерно так же, как время от времени нарушается связь между ЖЖ и фейсбуком, и тогда начинает казаться, что сетевой апокалипсис на пороге, но чу! Возят, значит, зерно и Посейдень (бог такой, типа Посейдона, божество Крапивы и Полынного завтрака); Фрейд, значит, не дремлет: как увидел я эти вагоны, а было их и не один и не два, но множество, идущее с востока на юго-запад, так что-то во мне словно бы зашнуровалось, застегнулось на молнию.
Вновь я ощутил привлекательность мира, который на самом-то деле можно отрезать, оставшись один на один с родной улицей, как бы сильно она со временем ни менялась (мне порой и кажется, что она нисколько не изменилась; это время меняется, но не пространство, все еще различимое через замызганные стекла очков и глаукому ностальгии по тем временам, когда деревья не просто были большими, но когда они еще на нашей улице были) и ебж — не изменится.
Атланты держат небо на памятных
В сторону психушки, бора и карьера
Бор за психбольницей
Вчера был не снегопад, но туман, осевший к утру на ветки всего, что вокруг да около. Зарулил на пару часов в лес на «подумать», дошел по лыжным путям до карьеров, обошел их, вышел на берег замерзшего водохранилища.
Пока телевизор разрывало от нового страшного убийства (мне почему-то везет на громкие преступления — когда я был дома в прошлый раз, активизировался аптечный маньяк, на счету которого два огнестрельных в разных аптеках города), я ходил по горам да по берегам, где мороз гудел, точно электричество, снег хрустел, как в кинематографической крахмальной озвучке, а на каждом десятом дереве висела кормушка для птиц. Я не преувеличиваю — видел сотни обрезанных пластиковых бутылей, картонных и даже деревянных домиков, целый птичий микрорайон; правда, птиц почему-то не так уж и много было, гораздо больше встречалось пенсионеров, лыжников и матерей с колясками.
Обратно возвращался не через лес, а через поселок со сказочными замками и прочими приступами стихийного богачества, смешивающего средневековый феодализм с позднесоветским — когда спутниковые тарелки и камеры наружного наблюдения соседствуют с кирпичными заборами и газовыми трубами, что сводят свободу пространства (свежего воздуха, пригородного раздолья) на нет.
Вчера, перед трудной трудовой неделей пошли всей семьей в соседский лес за тишиной и чем-то еще; вот это же самое интересное — за чем мы постоянно ходим в лес, ведь тишины вроде как на берегу города нам и так хватает.
…Чистый воздух в Чердачинске — величина относительная, даже и в сосновом бору, тем более в зимнем, который работает и в анабиозе, но не так, чтобы…
…Важно поле для прогулки, переживания дороги, каждого шага, розовых щек, приглушенных разговоров, сосен и елей, частящих примерно так же, как мой сердечный ритм, вмешивающий в свой размер березы да подлески…
Все просто. Бор служит стеной от эстетического безобразия, от вмешательства человека в окружающую. Живая жизнь, живые пропорции, минимум искусственного и сотворенного… Даже если после заросшего тиной родничка и лесного погоста, впрочем, уже освоенного ползучей сущностью отбившейся от рук природы и ставшего, становящегося частью ландшафта, ты сталкиваешься с лесопосадками, они, вставленные сюда точно челюсть, постепенно становятся неотъемлемой частью многоточия сборки, мощью своей и инаковостью выносят восприятие в какую-то другую, более естественную эпоху (каждый раз, когда я задумываюсь об аутентичности, я представляю себе будущие эпохи, для которых мы будем примером хенд-мейда). Например, эпоху бури и натиска, так примерно выраженную немецкими романтиками с их готическими развалинами в ровном снегу или с их снежным настом, внутри которого теплится какая-то иная, вовсе инопланетная жизнь.
(И не зря большая часть картин немецких романтиков, собранная в Дрездене, состоит из пейзажей, странно напоминающих уральские — с горными, но плоскими каменными ландшафтами, замерзшими водоемами, мертвыми соснами со стволами, чьи мускулы сведены последней судорогой.) Не хватает лишь монастырских развалин да вулканов, общая атмосфера развала и распада граничит с каким-то уже более ничем не остановимым декадансом, который, впрочем, останавливается заморозками (сейчас за окном минус 19), уже остановился.