Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
Шрифт:
Между тем к вечеру, когда и тело, и рассудок, с непогодой смирившись, погружались в бездейственную сонливость, вдруг хмурая пелена раздЈргивалась, как занавесь в театре, и вновь обнаруживалось утреннее, нарядное сияние, правда, с оттенком вроде бы сожаления, меланхолии, грусти.
Горы с балкона казались близкими по-домашнему, дорожные швы на них почти осязаемыми, а крыши отелей, вилл – доступными, как сваленные в кучу игрушки избалованного родительской любовью ребёнка.
Брекенридж, горно-лыжный курортный городок, обосновался в Скалистых горах сто пятьдесят лет назад, и, судя по фотографиям в местном музее, жизнь его обитателей неприхотливой размеренностью, непритязательностью совпадала с существованием в любой другой американской глубинке. Вот разве что горы стискивали городок с обеих сторон, нависая, заслоняя казавшееся низким небо, и приходилось бороться со снежными заносами, из-за которых
А вот в погожие денёчки возвращались к принятой у американских поселенцев и поныне укорененной обособленности друг от друга, нисколько, впрочем, не высокомерной, лишённой заносчивости, свойственной европейцам, а ценимой здесь прежде всего за удобство: не лезешь бесцеремонно к другим, и они к тебе не полезут. Принципиальное невмешательство в чужие дела нарушается лишь в случаях, если кому-то помощь понадобится. Тогда откликаются с готовностью, пожалуй, даже радостной. Хотя соучастие ограничивается чисто физическими усилиями. Жалобы, не обоснованные чем-то конкретным, останутся безответными, и не только сочувствия не вызовут, а откровенное недоумение.
Американское безразличие, холодноватая в обличье радушия отчуждённость, отсутствие любознательности, консервативная привязчивость к привычным стандартам как в быту, так и в деле, профессии, пришельцами поначалу отторгаются, но, спустя время, обнаруживается, что в основе тут независимость, вольнолюбие, обладающие, оказывается, такой притягательностью, с зарядом бодрости, смелости и при этом комфортностью, как пришедшиеся точно в пору, нигде не жмущие башмаки.
Подобная обувь, на толстой подошве с высокой шнуровкой, по внешнему виду увесистая, на самом же деле, надетая, дивящая невесомостью, непременная часть гардероба и местных жителей, и туристов, слетающихся отовсюду в такие вот горно-курортные городки, коими славится наше Колорадо. Причём не только в пик лыжных сезонов, но и летом, когда жилы снега видны лишь на вершинах гор. Соблазн преодоления – основа здешнего времяпрепровождения. Одинокий, с явным усилием выжимающий педали велосипедист, одинокий путник в необозримом, безлюдном пространстве, одиноко, до дна погрузившийся в себя, отхлёбывающий кофе из картонного стаканчика постоялец отеля, скорее правило, чем исключение. Галдящих, шумящих, сбившихся в кучу редко встретишь. Поэтому, помимо горного воздуха, здесь целебна тишина. По главной улице, не превышая 25 миль в час, ползут, крадутся машины. Пешеходные зебры пресекают им путь чуть ли не через каждый метр, появление зеленых человечков на светофорах сопровождаются имитацией голоса кукушки. ОтчЈтливо-настойчивый кукушкин призыв оправдан, так как пешеходы частенько обнаруживают склонность о чём-то задуматься, полностью отрешившись от происходящего. Собственно, горы нужны человеку как раз вот для этого – отрыва в такие дали, куда в суете, толкотне не заглядывает душа.
Что же она там потеряла, то ли из будущего, то ли из прошлого? Прошлое, впрочем, манит сильнее, чем не сбывшееся пока, а возможно, и никогда. Кроме того, погружение в прошлое исключает спешку, что тоже располагает. Некуда торопиться, прожитое разматывается нить за нитью, как клубок шерсти в руках умелой вязальщицы-судьбы.
Особенно увлекательны, хотя и небезопасны, сцепки теперешнего с минувшим. Сходное состояние испытываешь при чтении, точнее перечтении, тягуче-раздумчивой, как мёд, и концентрированной, как бульонный кубик, однако объёмистой книги. Стиль такой, определяемый пафосным утверждением индивидуума, личности среди всеобщего хаоса, нынче утрачен, то ли по вине авторов, то ли из-за спада читательского спроса к сочинениям такого рода. И писатели, и читатели книг, не взвинченных острым сюжетом, канули в одной связке в небытие. Сохранились лишь единичные представители некогда мощной цивилизации, затонувшей в пучину безвкусицы, ширпотреба.
Поколения, заброшенные из одного века в последующий, ностальгией по прошлому страдают в большей степени, чем проживающие отмеренное в одном, цельном временном куске. Неважно как, неважно где. Тут присутствует некая магия – в смене, как бы условном, исчислении первых цифр столетий. Большинство смиряется, но некоторые недомогание от сшибки, допустим, лишь в числах, так и не могут преодолеть. Мета времени, непонятно куда канувшего, отличает их и внешне, и внутренне как клеймо то ли каторжности, то ли избранности.
Не знаю, откуда взялась догадливость, собираясь в Брекенридж, бросить в последний момент в дорожную сумку «Волшебную гору» Томаса Манна. Хотя читала роман лет тридцать назад, он твёрдо вошёл в категорию любимых,
Причина же, по которой возникла охота «Волшебную гору» обновить в памяти, была самая элементарная: горы. Они главенствовали и в Брекенридже, и в романе, являясь не только фоном сюжетного развития, но и побудителем к размышлениям автора об ускользающей, разуму неподвластной категории, смутно обозначенной как Время.
Десятитомник Т. Манна был издан в СССР под редакцией Н. Н. Вильмонта и Б. Л. Сучкова. Борис Леонтьевич «всплыл» случайно – не ожидалось вовсе, что «Волшебная гора» даст толчок к воскрешению и этой фигуры. Его, выпущенного только-только из лагеря после смерти Сталина, мой отец взял своим замом в журнал «Знамя», что оказалось стратегически безошибочно. Сучков, широко, европейски образованный, отменный германист, в молодые годы удачливый, вознесенный аж до идеологического отдела ЦК и вдруг с карьерных высот в лагерные бараки сброшенный, после реабилитации рисковать не хотел, и его опасливая осторожность избавляла в какой-то мере главного редактора от постоянной, неослабной бдительности за коллективом руководимого им журнала.
Коллектив сложился разношерстный. Сотрудники даровитые, с собственным мнением, в любой момент могли, а может быть, и хотели подставить шефа, а верные, преданные такую посредственность, серость выказывали, что на них тоже нельзя было положиться. Одиноко лавировавший между этими и теми, Кожевников наконец-то в лице Сучкова обрёл и помощника, и почти друга. Во всяком случае, Сучков стал частым гостем, можно даже сказать, завсегдатаем в доме моих родителей.
Обаятельно-любезный, и после лагерных мытарств сохранивший или восстановивший лощеную элегантность, остроумный, но не едко, не озлобленно, он сделался украшением-утешением в застольях, где, так же как в редакции, присутствовали люди нисколько друг с другом не сочетающиеся. На этих сборищах мне с детства вменялось заниматься сервировкой, из-за многолюдства, у нас в доме принятом, неоднородной. Тарелки попадались с щербинкой, бокалы, с того конца стола, что папа возглавлял, от хрусталя сменялись стеклом, и я сбивала рассадку, соответствующую чинам, рангам, подменяя её собственной оценкой приглашенных: кто-то из них вызывал у меня симпатию, а кто-то вовсе нет.
Задачу облегчало то, что, например Сучков, какое бы начальство, министры разные, не въезжали на машинах с шофёрами в наш двор в Переделкино, всегда садился по правую руку от папы, и я испытывала удовлетворение, зная, что бокал, сверкающий сине-глубинным, в соседстве с папиным, изумрудно-зелёным, достанется именно ему.
Расположение моё к Сучкову зародилось подспудно и никак не мотивировано. От осознания взаимовыгодности их с отцом союза я в те годы была далека. Но почему-то он пробуждал во мне, девочке, потребность ему покровительствовать, оберегать что ли, хотя от чего, от кого – непонятно. Сучкова сопровождала жена, вторая, первая исчезла в тюремных застенках. Замучили, убили? Неизвестно. А эта, бывшая балерина, ростом, костистой громоздкостью грациозному ремеслу совершенно не соответствовала. И как пара своему мужу тоже. Ощущение возникало, что в лагерях не он побывал, а она. Взгляд её водянисто-размытых, выпуклых глаз выражал страдальческое напряжение одновременно с агрессией. Имя её заслонилось, забылось но внезапно выхватилось: Ирина. Сучков жены то ли стеснялся, то ли опасался, но появлялся всюду с ней. Может быть, оставлять её дома одну представлялось ему небезопасным? Когда Сучкова не стало, Ирина приехала как-то к нам в Переделкино для беседы с глазу на глаз, как предупредила, с отцом. О чем-то просила? Рыдания, вдовьи слёзы? Признаки безумия, мужем кое-как сдерживаемые, проступили в ней к той поре уже явственно.
Борис Леонтьевич ушел из жизни, находясь на посту директора Института мировой литературы имени Горького. Когда эту должность ему предложили, отец, огорчение, верно, утаивая, нарочито шумно его поздравлял. Свидетельствую, так как чай в кабинет им приносила. Но с того момента Сучковы бывать у нас перестали.
Исчезновение, полное, с концами, кого-либо из ближайшего окружение родителей наблюдать приходилось и прежде. Подоплёка нам, детям, не разъяснялась. Стоит предположить, что узы дружбы в той среде не воспринимались первостепенными, а вроде как дополняющими отношения служебные. Ссоры на обыкновенной, житейской основе заслонялись, вытеснялись более, считалось, важным: идейными разногласиями. Но почему так безжалостно выбраковывались те, кто утрачивал прежний статус по причинам совершенно от них независящим? Относилось это к женщинам, которых бросали или у которых умирали мужья.