Николай Гумилев
Шрифт:
«Нам, — игриво добавляет Кардовская, — эти рассказы казались очень забавными и чисто гимназическими» (см.: Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 31–32). Оптимизму и жизнерадостности Ольги Людвиговны можно только позавидовать, хотя, с другой стороны, подобная реакция слушательницы служит косвенным доказательством того, что данный рассказ либо вымысел Гумилева, либо речь шла о каком-либо мистическом эксперименте, менее содержательном, чем «серьезная» черная магия, или, тем более, — черная месса. В противном случае даже беглое объяснение, о каких «испытаниях, постах и напитках» идет речь, вряд ли позволило бы Кардовской с такой легкостью отнести все это к «гимназическим шалостям».
В конце концов, даже если и не было никакой собственно оккультной практики, — то, что мы знаем сейчас о гумилевском пребывании в Париже в 1906–1907 гг., позволяет с уверенностью сказать, что образ его жизни, мягко говоря, отличался некоторыми странностями. Известно, что в Париже он начал активно употреблять всевозможные наркотические снадобья, которые добывал в экзотических, малайских или сиамских притонах. Пребывание в парижской богемной среде, среди буйных приятелей Н. Деникера из «La Plume», собиравшихся в Taverne du Pantheon Латинского квартала, или литераторов группы «L’Abbay», обитавших
Нет, Гумилев был прав, судя сам себя по самым строгим меркам. Даже внешнее, то касательной» взаимодействие с культурой, порожденной декадентством, разрушительно воздействовало на духовную жизнь искателя «новой красоты Здесь, впрочем, было еще и кое-что пострашнее тех конкретных «дров», которые успел наломать юный «ученик символистов» за время «ученичества».
Выдающийся русский духовный писатель, богослов и проповедник XIX века, архиепископ Иннокентий (Борисов) в своем толковании на молитву св. Ефрема Сирина писал, что порочные действия страшны не столько сами по себе, сколько тем духом, который они неизбежно оставляют после себя в человеке, даже если тот преодолел стремление к пороку и раскаялся: «… Каждая добродетель, коль скоро утвердится в человеке, и каждый порок, коль скоро овладеет им, образуют из себя самих свой дух, по виду своему. Этот дух добродетели сильнее и светоноснее, нежели сама добродетель; этот дух порока мрачнее и злее, нежели сам порок. […] Вообще борьба с духом порока гораздо труднее, нежели с самим пороком. Порок можно тотчас оставить, но дух порока не скоро оставит тебя: надобно долго сражаться, долго подвизаться и терпеть, чтобы освободиться от него» (Архиепископ Иннокентий. Молитва святого Ефрема Сирина. М., 1997. С. 7–8 (Великопостное чтение). Если собственно декадентство Гумилев оставил сравнительно быстро, то «дух» его пришлось затем изживать неизмеримо дольше и мучительнее — и все-таки, даже в зрелом, «позднем» Гумилеве это присутствие заметно: «Брюсов и Бальмонт без устали восхищались своим гением. Нарциссизм — заразительное явление, ибо свойственен человеческой природе. Гумилев также не сумел защититься от него. Гумилев любил хвастаться своим мужеством и успехами у женщин. Это ему сильно вредило» (Оцуп H.A. Николай Гумилев. Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 23–24). Впрочем, современники отмечали в «классическом» Гумилеве второй половины 1910-х гг. вещи и пострашнее. «Как ни настраивал себя Гумилев религиозно, — вспоминал С. К. Маковский, — как ни хотел верить, не мудрствуя лукаво, как ни обожествлял природу и первоначального Адама, образ и подобие Божье, — есть что-то безблагодатное в его творчестве. От света серафических высей его безотчетно тянет к стихийной жестокости творения и к первобытным страстям человека-зверя, к насилию, к крови, к ужасу и гибели» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 66). Это, конечно, слишком уж сильно сказано, однако то, что Гумилев и в эпоху позднего творчества испытывал временами очень сильные духовные соблазны, связанные прежде всего с тем, что Д. Е. Максимов, исследуя психологические особенности символистской эстетики, назвал «черным катарсисом», который «выражается в бушевании темных инстинктов, в упоении местью и пр.» (см.: Максимов Д. Е. О романе-поэме Андрея Белого «Петербург». К вопросу о катарсисе // Максимов Д. Е. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 259), не вызывает сомнений.
Еще не наступил рассвет, Ни ночи нет, ни утра нет, Ворона под моим окном Спросонья шевелит крылом, И в небе за звездой звезда Истаивает навсегда. Вот час? когда я все могу: Проникнуть помыслом к врагу Беспомощному и на грудь Кошмаром гривистым вспрыгнуть. Иль в спальню девушки войти, Куда лишь ангел знал пути, И в сонной памяти ее, Лучом прорезав забытье, Запечатлеть свои черты, Как символ высшей красоты.За этим сакраментальным символистским «все могу» действительно открывается бездна, увлекающая, как и всякая бездна, притягательной сладостью падения, которое представляется в первый миг богоборческим освобождением от волевого контроля, сдерживающего в воцерковленном человеке «ветхую природу», поврежденную первородным грехом:
Есть в напевах твоих сокровенных Роковая о гибели весть, Есть проклятье заветов священных, Поругание счастия есть. И такая влекущая сила, Что готов я твердить за молвой, Будто ангелов ты низводила, Соблазняя своей красотой. И когда ты смеешься над верой, Над тобой загорается вдруг ТотЧудовищный искус «роковой отрады в поруганъе заветных святынь», говоря словами Блока, не менее «свойственный человеческой природе», чем «нарциссизм», но гораздо более опасный, испытал каждый, кто так или иначе подпадал под обаяние символизма. Гумилев, конечно, не был исключением, даже и при том, что, в отличие от Блока, сознательно или инстинктивно стремился избежать лирического упоения «хмелем» символистского дионисийства, а ограничивался тем, что наблюдал за действием его в героях своих ранних «баллад». Недаром подчас мы сталкиваемся здесь с явлением жанровой диффузии, т. е. с крайней неопределенностью природы субъекта речи в стихотворении. Созданная Гумилевым «маска» какого-либо «декадентствующего» героя начинает вдруг прирастать к лицу самого автора, баллада начинает казаться лирическим стихотворением. Причем более всего это заметно именно в тех текстах, в которых присутствуют мотивы, связанные с «поруганьем заветных святынь», в первую очередь — с проблемой теодицеи, справедливости божественного правосудия («Смерть», «Театр» и т. п.). Позиция Гумилева в годы увлечения символизмом — роль гостя, пришедшего на пир, но не бражничающего с прочими, а со стороны трезвым взглядом наблюдающего за происходящим — позиция весьма шаткая, если учесть темперамент Николая Степановича, — уж больно силен соблазн присоединиться:
Древний хаос потревожим, Космос скованный низложим, Мы ведь можем, можем, можем…Гумилев мог «потревожить древний хаос» куда более эффектно, нежели автор этих радостных строк, С. М. Городецкий, будущий его «сподвижник» по акмеизму (отдавший очень существенную дань символистскому «искусу»). Нет, конечно, Гумилев, в общем, удержался от каких-то очевидных «провалов» и, не в пример Сергею Митрофановичу, ничего подобного не писал, но «дух» этой языческой, дионисийской символистской «трапезы», память о личном переживании, хотя бы и созерцательном только, ее экстазов, так сказать, дурманящий аромат винных паров, прочувствованный им, остался как постоянно присутствующий и приступающий иногда с необыкновенной силой соблазн. И ничего поделать с этим было нельзя: не надо было принимать приглашение «друга Люцифера»…
При таких обстоятельствах внезапно полученное обетование мученичества, которому он свято и сразу поверил, было воспринято им как великий дар, знак особой милости Господа, укрепляющего его в духовной брани. Не понимая, что та картина страшной гибели, которая постоянно воспроизводится Гумилевым в одном стихотворении за другим, вплоть до «Заблудившегося трамвая», не является в его художественном мире пророческим кошмаром, а, напротив, является предметом его гордости и источником радости, вплоть до «кипящих слез» восторга, мы вообще ничего не поймем в духовном облике поэта. Грядущее мученичество — его величайшая, сокровеннейшая ценность, залог его состоятельности и как человека, и как поэта, то, что придает ему уверенность и бодрость среди всех испытаний и падений. Видение мученичества помогает ему преодолеть и тот соблазн «духа прошлого который мы видели в стихотворении «Мой час»:
Вы, спящие вокруг меня, Вы, не встречающие дня, За то, что пощадил я вас И одиноко сжег свой час, Оставьте завтрашнюю тьму Мне также встретить одному.Это следует понимать так: моя смерть не будет обыкновенной. Она будет такой, которая, в отличие от всех «рядовых», обычных смертей, самими обстоятельствами своими смоет все страшное и непростительное, что я совершил в жизни. Память об этой великой милости, которая будет мне дарована, и помогла мне выстоять и не поддаться уловкам врага, «одиноко сжечь свой час», не написав ничего, что могло бы духовно убить читателей. В другом стихотворении, одном из самых известных — «Я и вы», — эта же тема «особой смерти» является в качестве решающего аргумента, к которому прибегает поэт, желающий объяснить собеседникам свое значение в современной русской культуре. Да, говорит он, моя поэзия вырвалась из стен литературных салонов, перестала быть достоянием исключительно «черных платьев и пиджаков», объяла собою весь мир, «водопады и облака», да, в ней живут подлинные человеческие чувства, а не «картинная» декадентская куртуазная любовь. Но главное не это, и нес этим я останусь среди будущих читателей. Главное — то, что моя поэзия духовно состоятельна, ибо мне обещано, что
…умру я не на постели При нотариусе и враче, А в какой-нибудь дикой щели, Утонувшей в густом плюще, Чтоб войти не во всем открытый, Протестантский у прибранный рай? А туда, где разбойник, мытарь И блудница крикнут: вставай!«Итак, — писал апостол Павел, — оправдавшись верою, мы имеем мир с Богом через Господа нашего Иисуса Христа, через Которого верою и получили мы доступ к той благодати, в которой стоим и хвалимся надеждою славы Божьей. И не сим только, но хвалимся и скорбями, зная, что от скорби происходит терпение, от терпения опытность, от опытности надежда, а надежда не постыжает, потому что любовь Божия излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам» (Рим. 5:1–5).
Возвышение Меркурия. Книга 4
4. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Отморозок 3
3. Отморозок
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Дремлющий демон Поттера
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
