Никто нигде
Шрифт:
Для меня это «тарахтение» было единственным способом общаться — уж конечно, не бессмысленным. Чтобы найти себе слушателей и заговорить о том, что меня интересует, требовалась невероятная отвага. Ведь при этом я ощущала себя страшно уязвимой. Я сообщала что-то о себе, о своей личности! Это порождало такой страх, что действовать напрямую оказывалось просто невозможно.
Манерой болтать о важных для меня вещах как о чем-то тривиальном я, быть может, обманывала собственное сознание — иначе мне не удалось бы вымолвить ни слова. По-видимому, я была настолько эмоционально зажата, что всякая попытка высказаться останавливалась еще на уровне желания. Если бы не изобретенный мною метод — слова
Обычно люди подталкивали меня к тому, чтобы выражаться яснее. Что касается негативных высказываний, особого труда это не составляло. Пока речь не шла обо мне самой и моих желаниях — суждения слетали у меня с языка, словно шутки у эстрадного комика.
Помню, когда мне было лет семь, я заработала оплеуху тем, что, придя к кому-то в гости, с порога объявила: «Ой, как же у вас грязно!» — а затем радостно сообщила хозяину, что у него, оказывается, только одна рука. Для меня это было типично: этим я заслужила репутацию человека прямолинейного, грубого, с легкостью обижающего других. Впоследствии то же самое качество порой приносило мне уважение — обо мне говорили, что я «никогда не боюсь говорить, что думаю».
В самом деле, под масками Кэрол и Уилли мне удавалось говорить то, что я думала — проблема в том, что я совсем не могла высказать то, что чувствовала. Одним из решений было — о тех областях жизни, по поводу которых я могла испытывать какие-то чувства, говорить особенно холодно и отстраненно. Все мы в какой-то степени прибегаем к этому, когда стараемся скрыть свои чувства; но мне приходилось убеждать себя в том, что эти темы и вправду мне безразличны, и от этого мое «я» превращалось в пустую оболочку.
Ту же тактику использовала я все эти годы, когда общалась с внешним миром через маску Кэрол. Донна — глубоко за этой маской — общаться так и не научилась. Все, что я чувствовала, мне приходилось либо отрицать, либо выражать такими способами, которые окружающим казались «тарахтением», пустой болтовней ни о чем. Сама я называла это «говорить поэтически».
Мне было двенадцать, и мать и старший брат снова принялись систематически меня дразнить. Начиналось с того, что кто-нибудь из них спрашивал другого: «Что это она говорит?» — а тот отвечал: «Да не слушай ее, опять тарахтит!»
Они придумали мне новое прозвище — «бухтелка». Это означало «идиотка». Брат, уверенный, что положение «маминого сыночка» защитит его от моей мести, придвигался ко мне вплотную, качал головой из стороны в сторону, как я, и распевал: «Бухтелка-тарахтелка, бухтит-тарахтит!» Теперь меня задевала не только его физическая близость, но и эти слова. Даже не знаю, что было неприятнее — то, что он стоял вплотную ко мне, что передразнивал мою привычку качать головой (так я делала, когда старалась что-то понять) или что, используя мою тактику, придумывал «специальные» слова.
Не знаю, как именно ему удавалось донести до меня свою дразнилку — ясно только, что его слова жгли меня, как огнем. Заметив, что я реагирую на обзывательства, мать и брат от меня уже не отставали. Сначала я яростно кричала в ответ: «Я не сумасшедшая!» — но наконец сдалась.
Мать говорила, что я переменилась в двенадцать лет. Никогда до того мне не приходилось так яростно бороться за свой собственный мир. Внешний мир стал то ли полем битвы, то ли сценой, на которой я вынуждена была «играть роль» хотя бы для того, чтобы выжить. С огромной радостью я бы «все бросила» и скрылась в собственном мире — если бы не уверенность в том, что мать и брат будут счастливы моему поражению. Моим движущим мотивом стала
Мать хотела записать меня в школу для девочек. Я заявила, что пойду только в смешанную школу — или вообще никуда. Так я оказалась в смешанной школе.
Школа, куда я попала, располагалась в рабочем квартале и считалась не слишком хорошей. От ее учеников особых успехов не ждали — и в этом я никого не разочаровала. Я была невоспитанной, несговорчивой, агрессивной — так что прекрасно «вписалась в коллектив» на первых порах.
Поначалу друзей у меня не было — как и у большинства первогодков. Но скоро другие одиночки начали тянуться ко мне. Наши столкновения неизбежно заканчивались драками: скоро я заработала себе репутацию драчуньи и хулиганки, что в такого рода школах всегда популярно. Дралась я не только с будущими друзьями, но и с любым, кто задевал меня или (как мне казалось) кого-то еще. Даже признанные «авторитеты» среди школьных хулиганов считали меня «безбашенной и ненормальной»: я ругалась с учителями, швырялась чем попало, убегала из школы, ломала и портила все, что под руку подвернется — не исключая и самое себя.
Я умела трясти руками так, чтобы казалось, что отрываются кисти, или головой — так, чтобы услышать, как мозги стучат о череп.
Задерживала дыхание и напрягала мышцы живота, давя себе на диафрагму с такой силой, что багровела, начинала задыхаться и едва не теряла сознание. Другие ребята смеялись надо мной и называли меня чокнутой. Учитель считал, что у меня серьезные нарушения. А я чувствовала, что в «их мире» меня не ждут, что у меня самой нет ни малейшего желания в нем находиться — и, если уж я должна быть здесь, то только на своих условиях. Иначе — уйду или просто растворюсь, как только этого захочу.
Особенно тяжело приходилось мне на физкультуре. Я терпеть не могла ни играть в команде, ни подчиняться правилам. Попытки заставить меня не заходить за линию приводили к тому, что я начинала швыряться спортивным инвентарем — что иногда бывало опасно.
Одна учительница, явно не понимавшая глубины моих проблем, решила как-то «преподать мне урок». После физкультуры она велела мне остаться в раздевалке, приказала ловить мячи для крикета — и начала яростно швырять их в меня. Я всегда боялась ловить мячи: первый мяч ударил меня в живот, второй просвистел над ухом — и я бросилась бежать от этого испытания, как перепуганная маленькая девочка, какой, собственно, и была. Ее нетерпимость меня разозлила, летящие в меня мячи напугали; но, как ни странно, жестокость ее тогда совершенно не причинила мне боли. Сейчас? — да, сейчас мне почти больно об этом вспоминать.
Рисование, лепка и работа по дереву стали для меня настоящей «уловкой-22». Мастерить что-то своими руками мне нравилось — но я терпеть не могла выслушивать указания, что и как делать, и не любила показывать другим свою работу.
Мне нравилась музыка — но петь не получалось; и это сочетание острой любви к музыке и неспособности ее проявить делали меня столь уязвимой, что я начинала хулиганить на уроке, чтобы «помешать работе класса».
Я научилась не любить математику: вычисления я всегда производила в уме, но на уроке требовалось не только дать правильный ответ, но и «показать решение». В виде компромисса я переписывала ответы с последних страниц учебника.