Никто нигде
Шрифт:
Вскочив и схватив тетрадь, я обнаружила, что тетрадка разорвана почти надвое и вся — как и моя рука — залита синими чернилами. Ручка сломалась у меня в руках, и чернила залили всю парту.
Меня отвели в кабинет к заместителю директора и усадили на стул.
— Как тебя зовут? — раздался требовательный голос. — Где ты живешь?
Я ответила автоматически, как меня учили — имя, адрес.
— Как тебя зовут? Где ты живешь? Как тебя зовут? Где ты живешь? Как тебя зовут? Где ты живешь? — болезненным эхо отдалось у меня в ушах.
Я отвечала на каждый вопрос все быстрее и быстрее, все громче и громче — пока
— Я не чокнутая, мать вашу!!
— Донна, — послышался мягкий, спокойный голос, — все хорошо. Пожалуйста, пойдем со мной.
Меня отвели в другую комнату и дали бумагу для рисования.
В этой школе со мной обращались неплохо. Не давили, ни к чему не принуждали. Все было очень просто. Если мое поведение становилось нестерпимым, меня выводили из класса и сажали в эту комнату «под наблюдение», и, если хотела, я могла порисовать.
Уроки искусства мне нравились. На них я вела себя в классе, словно маленький ребенок в детской.
Словно во сне, я скакала с парты на парту, размахивая стулом над головой (которой трясла, словно бубном) и распевая «Еду в Рио». Пела, махала стулом и прыгала все быстрее и быстрее, как будто ускоряясь с 33 оборотов до 78. Весь остальной класс просто под партами лежал. Все смотрели на меня, как завороженные. А мне было плевать. Они были от меня бесконечно далеки — так пусть смотрят, как я развлекаюсь в своем мире, как будто мой мир был под стеклом.
Среди прочих смотрела на меня и Стелла. У нее были серьезные проблемы с поведением, так что она, не колеблясь, ко мне присоединилась. Теперь мы пели и скакали дуэтом. Прочие ученики вопили и аплодировали, как на концерте рок-звезды, а мы со Стеллой стали подругами. Эту девочку интересовало мое «безумие». Она восхищалась тем, что мне как будто бы наплевать, что обо мне думают, и тем, как я защищаюсь, когда меня пытаются остановить. Кроме того, я сделалась для нее эталоном дурного поведения — и оправданием ее собственных выходок. По правде сказать, она вовлекала меня в такие дерзкие и опасные авантюры, на которые сама я не рискнула бы.
Бывали у меня и собственные «уроки». Часто в задумчивости я, сама того не замечая, уходила из школы и отправлялась бродить по городу.
Эти прогулки влекли один новый опыт за другим. Иногда мы бродили вместе со Стеллой. Я не направлялась никуда конкретно — просто шла вперед. Поднималась по лестницам многоэтажных домов, играла в лифтах, искала выход на крышу с твердым желанием шагнуть оттуда и «полететь». Или заходила на предприятия, рассматривала сырье и детали, иногда спрашивала рабочих, что это они делают. Играла на автомойках, гуляла по бесконечным трамвайным рельсам, каталась на хвосте трамвая, заходила на уроки в чужих школах. Если ко мне подходили или окликали — бросалась бежать. Думаю, на этих прогулках я очень многому научилась.
Учителя тем временем частенько отправлялись на поиски, порой даже ездили по улицам на машине, чтобы разыскать меня и привести назад. И я не спорила: если меня находили и говорили, куда идти, — я послушно шла, куда сказано.
Дома я стала тихой, угрюмой и сосредоточенной. Могла встать прямо перед кем-нибудь из членов семьи, наклониться вперед и начать сплетать-расплетать руки, вперед-назад,
Насколько могла, я старалась оставаться в собственном мире, а если все же выражала свои чувства, то в самых странных и символических формах. Я решила убить часть себя. Мой гнев — внутренняя проекция матери — рос и угрожал отрезать меня от собственного «я». Я решила покончить с Уилли.
Давным-давно мне подарили куклу-мальчика в рубашке и джинсах. Я обернула его полоской красной шотландки — ткани, которую часто носила бабушка — и густо закрасила ему глаза зеленым фломастером, так, что они сверкали призрачным зеленым огнем.
Я раздобыла небольшую картонную коробку и покрасила ее в черный цвет. Дождалась, пока никого не будет дома, отправилась на берег пруда и похоронила это символическое воплощение Уилли в черном гробике, а затем старательно уничтожила все следы погребения. Дома я написала Уилли эпитафию:
«Отпусти же меня, отпусти, пропитанный слезами незнакомец… Боюсь, ты погребен под грузом снов, мимо тебя прошедших, и звезд, что не достать рукой… Так отпусти же, говорю я, отпусти меня, дай мне тебя преодолеть… сгинь в прошлом, полном теней, и дай мне идти новым, сильным путем».
Вспоминая это время, я понимаю, что это не было возвращением к моей прежней пустоте, хотя я к ней стремилась. В похоронах Уилли для меня воплотилось желание преодолеть конфликты, делавшие потребность раствориться в пустоте такой настоятельной. Конфликт, как и прежде, вызывался необходимостью ослаблять контроль над собой и взаимодействовать с другими. Чем больше я старалась, тем тяжелее становился конфликт. Чем больше я держала себя под контролем или держала других на расстоянии, тем понятнее становился для меня мир.
Взаимодействовала с людьми я, как всегда, с одной целью — доказать, что я нормальная, и не попасть в психбольницу. Но долго поддерживать контакт мне не удавалось из-за того состояния сознания, которое и представляло собой «мой мир». Это «гипнотическое» состояние открывало мне в самых простых вещах неиссякаемую глубину: все сводилось к цветам, ритмам и ощущениям. В этом состоянии я находила такое успокоение и усладу, какие тщетно искала во всем ином.
Меня часто спрашивали, что я принимаю. С раннего детства зрачки у меня были расширены: это часто создавало впечатление, что я сижу на лекарствах. Но, когда я в самом деле что-то принимала, лекарства служили скорее извинением моего поведения — или усиливали уже существующую отрешенность. Это состояние, на мой взгляд, напоминало какую-то полупотерю сознания, как будто тело мое бодрствовало, но сама я спала. Прекратив замечать все вокруг и реагировать на окружающее, я возвращалась в это состояние — и лишь в нем чувствовала себя как дома. Когда же я бдительно следила за тем, что происходит вокруг, — это отнимало очень много сил и всегда ощущалось, как битва. Да, наверное, и выглядело так же.