Никто нигде
Шрифт:
Поначалу у меня кружилась голова, и казалось, что вот-вот упаду в обморок. Сама я обнимала ее, лишь когда этого требовали приличия, — и в обмен получила статус «приемной дочери» вместе со всем, что к нему прилагалось: школьными завтраками в коробочках, новой одеждой, собранием отзывов учителей на видном месте, а со временем — даже с собственной кроватью.
Поначалу спать мне приходилось в одной кровати с подругой Робин. Это было нестерпимо — я не могла заснуть и все старалась отодвинуться от нее как можно дальше. Однако мы с Робин были очень близки: я даже начала
За близость я всегда платила страхом; вот и теперь, как ни отвратительна была мысль идти домой, порой я обнаруживала, что не могу больше выносить растущую эмоциональную привязанность к Робин и ее матери. Тогда я шла не к ним, а в другой конец квартала, болталась там, пока не уходил в депо последний трамвай, а затем отправлялась прямиком в гараж к Стелле. Стелла была итальянкой: обесцвеченная короткая стрижка, лицо как из мультика. Мы с ней пересекались на некоторых уроках — и у нее тоже были проблемы с поведением в школе. Я для нее была алиби и козлом отпущения.
Мать Стеллы называла меня невыносимой девчонкой; она считала, что я дурно влияю на ее дочь. Дочь, без сомнения, поддерживала в ней это убеждение — всякий раз, как ее на чем-то ловили, она ссылалась на мой дурной пример. Однако я ей нравилась, и она с великой радостью участвовала в любых моих приключениях.
Стелла жила в маленьком домике на склоне холма; позади ее дома шла дорожка, вымощенная булыжником. Я договорилась с ней, что смогу, когда понадобится, перелезать через забор позади дома и ночевать на заднем дворе, в крохотном сарайчике-гараже.
В первые предутренние часы я залезала на высокий железный забор, с него перебиралась на крышу сарая, скатывалась с нее и заходила внутрь. Сворачивалась калачиком под боком у грязного мотоцикла, принадлежащего Стеллиному брату, надежно заворачивалась в старое пальто — мой второй, переносной дом — и засыпала. В сарае родители Стеллы держали домашнее вино в бутылках; порой, если мне было холодно, я отбивала горлышко у бутылки и напивалась пьяной, а потом ложилась спать. Иногда утром подруга проскальзывала ко мне с остатками вчерашнего ужина — их я с благодарностью принимала.
Постепенно я начала походить на бродягу. Я почти не снимала пальто и никогда его не стирала. Если все же снимала — клала его рядом и обязательно брала с собой, выходя из комнаты. Волосы у меня часто были сальными, и я никогда не чистила зубы. Мыться я начала в фонтанчиках перед соседскими домами.
Подруга Робин меня понимала. Я объяснила ей, что мне бывает нужно «исчезнуть» — и у нее в доме меня принимали всегда, когда мне требовалось убежище. Ее мать принялась меня воспитывать: много времени уделяла
Слишком часто мне приходилось возвращаться домой. Мать недавно взяла напрокат фортепиано — а я с самых ранних лет любила все, что звенит. Я скрепляла вместе несколько английских булавок, а потом (если не тянула в рот) трясла ими над ухом и слушала звон. Вообще мне очень нравилось звяканье металла о металл, а любимыми моими предметами были нож для резки стекла и камертон: последний я носила с собой долгие годы. Музыка оставалась со мной и помогала мне чувствовать, даже когда исчезало все остальное.
Мне кажется, я играла музыку всегда, даже когда не владела еще ни одним инструментом. В голове у меня сами собой складывались мелодии, а пальцы брали интервалы.
Моя мать тоже питала страсть к классической музыке — и теперь решила наконец научиться играть.
Едва увидев фортепиано, я молнией метнулась к нему. Несколько минут подбирала знакомые мотивы, а дальше начала наигрывать свои, и достаточно бегло. В этот момент я поняла: именно так я всегда шевелила пальцами, когда слышала музыку в голове.
Мать следила за мной в своей обычной критической манере. Она села рядом и показала мне пьесу, которую разучила по купленному ею самоучителю для начинающих. Она играла медленно, двумя руками. Я смотрела на нее, но видела только музыку. Она объясняла мне, что одни ноты — верхние, другие — нижние, про расстояние между ними…
Но музыка по нотам меня не интересовала. Я слонялась по дому и, дождавшись, когда матери не будет рядом, снова садилась за фортепиано и играла — только на высоких, «звенящих» нотах.
Однажды я сочинила прекрасную музыкальную пьесу — классический вальс, с мелодией и аккомпанементом. Мать вошла в комнату и застала меня врасплох.
— Я знаю, что это, — сварливо заметила она.
— Это я сочинила, — ответила я.
— Вовсе и не ты! — возразила она. — Это Бетховен!
Она хотела меня задеть — но так и не догадалась, как это мне польстило. Думаю, не стоит винить ее за ревность. Ведь я, как Мидас, одним прикосновением превращала в золото все, чем она так восхищалась и в чем так преуспевала ее сестра — любое творчество.
Свою тревогу мать успокаивала мыслью, что человек, подбирающий мелодии на слух, никогда не научится играть по-настоящему, то есть по нотам. В страстном желании превзойти собственную дочь — вовсе не желавшую с ней состязаться — она начала брать уроки музыки и вскоре достигла больших успехов.
Как будто желая доказать свою правоту, она повела и меня на вступительный урок. Преподавательница сразу велела мне «забыть все, что я знаю о музыке — точнее, думаю, что знаю». По-видимому, метод ее состоял в том, чтобы избавить учеников от неверно усвоенных навыков, а затем начать учить музыке «правильно».