Никто нигде
Шрифт:
Энтузиазм Кэрол по поводу новой подруги заинтересовал Тима. Он захотел сходить к Карен в гости. Кэрол внесла в это знакомство элемент ответственности. Предполагалось, что она поможет Тиму преодолеть его предполагаемую застенчивость. Это была роковая ошибка — ответственность в число достоинств Кэрол никогда не входила.
Начались ссоры: дом звенел от обвинений, споров, пространных выяснений отношений. Уилли, сильной стороной которого было чувство ответственности, в спорах всегда выигрывал.
Тим решил пожить у друга —
Дорога была долгой. В комнате стояло много кроватей. Уилли спросил, какая же из кроватей его.
На обратном пути Кэрол болтала без умолку — мило и легкомысленно, о самых банальных вещах, в манере, означавшей «я готова уйти». Тим высадил ее у дома и уехал.
Вернувшись вместе с другом домой, он обнаружил, что я убрала все его вещи в коробки и поставила к нему в комнату.
— Ты меня выгоняешь! — обвинил он меня.
— Вовсе нет… — начала я отвечать — и умолкла, не понимая, какими словами об этом рассказать. Как объяснить, что я просто не могла ходить по дому, в котором вещи Тима надвигались на меня со всех сторон, что среди них я чувствовала себя как в ловушке. Чувствовала: среди них больше не безопасно. Я не хотела, чтобы он уходил. Просто не хотела больше впускать его в свой мир.
Я хотела, чтобы все стало, как раньше — но невинность наших отношений была разрушена, и сам Тим стал теперь другим человеком. Вскоре он съехал. А через некоторое время ко мне вселилась Карен.
Заканчивался последний университетский год, и все грознее вставал передо мной вопрос о том, что делать дальше. Даже думать об этом было невыносимо. Университет для меня был единственным укрытием от хаоса. Он создавал структуру моей жизни, связывая меня с интересными, но далекими и не опасными вещами — книгами и теориями. Он давал мне независимость — возможность выбирать, чему учиться, как, с какой скоростью. Многочисленные и разнообразные лица университетской жизни помогли мне создать некий фасад нормальности. Я решила продолжать учебу. Для научной работы я выбрала тему «Девиантность и нормальность»; материал брала из жизни людей, многие из которых, как и я прежде, жили на улицах.
Прирожденная подражательница, я легко запоминала целые разговоры почти так, как они звучали — как будто записывала на пленку. То, что я, как Уилли, поняла в самой себе — ускользающее от меня чувство причастности и невозможность самовыражения — я положила в основу теории о том, почему некоторые люди используют, мучают, уничтожают самих себя и друг друга. Отчасти это была все та же попытка понять все эти стороны в себе самой; в конечном счете я пришла к выводу, что во всех людях действуют одни и те же механизмы, завязываются одни и те же узлы — интеллектуальные, эмоциональные, социальные — просто у некоторых этих узлов больше, чем у других. Это заставило меня задуматься о том, что сделала для меня Мэри. Она помогла
Я выбрала себе научного руководителя — как мне показалось, симпатичного. В конечном счете симпатия к нему едва не стоила мне научной работы.
В сущности, выбрала я его за голос. У него был красивый музыкальный голос — я обнаружила, что могу слушать его бесконечно. От него мне не приходилось «отгораживаться»: он говорил и говорил, а меня это совершенно не беспокоило. Это первое; а второе то, что его взгляд на мир, кажется, не слишком сильно отличался от моего. Он сомневался в существовании какой-либо неоспоримой реальности, все считал относительным, а кроме того, происходил из рабочего класса и не забывал об этом — это помогало ему понять, что означает для меня «мы и они».
Пока я писала работу, поведение мое становилось все более и более странным. Свою работу я охраняла, как зеницу ока, и не показывала ему даже отрывков. В личных беседах, едва заходила речь о какой-либо связи моей темы с собственной жизнью, я становилась крайне уклончивой. Научный руководитель приставал ко мне с вопросами — я отвечала ему загадками. Было бы легче, умей я врать — однако любая ложь в моих устах больше сообщила бы о том, что я пытаюсь скрыть, чем о моей способности скрываться, убегать и прятаться.
Мой научный руководитель, быть может, был добрым человеком, однако, пытаясь преодолеть мою уклончивость, становился саркастичен и временами язвителен. Должно быть, его и удивляло, и забавляло то, что все саркастические замечания я пропускала мимо ушей. В других отношениях я была умна, но тонкие намеки и подколки оставались выше моего понимания. Наконец он это понял — и, оставив колкости, напрямую спросил, почему я не отвечаю на его вопросы. Он назвал меня «энигма». Придя домой, я посмотрела это слово в словаре.
Он очень старался меня разгадать — а я от него бегала, как только могла. Неверный мир, в который я погрузилась, не мог служить мне защитой; порой я спрашивала себя, не для того ли бросилась во все эти треволнения, чтобы хоть что-то почувствовать.
Быть может, о том же спрашивал себя и мой научный руководитель. Он заметил постоянные перемены во мне, ярче всего отражавшиеся в перемене костюмов. Однажды он спросил, замечаю ли это я сама.
Как и созданные мной «персонажи», одежда отражала мою личность — и постоянные перемены в ней.
Когда я была самой собой и мечтала исчезнуть — надевала что-нибудь простое, удобное и совершенно незаметное, ничего не сообщающее обо мне. Это было ближе всего к моей истинной натуре. В другие дни я одевалась консервативно, как человек, преждевременно состарившийся — это мое «я» пережило слишком много битв. А иногда, наоборот, являлась, разодетая ярко и вызывающе. Я входила в кабинет руководителя, словно ходячая картина или театр одной актрисы: у этого моего «я» не было чувств, которые можно задеть, или глубины, которой можно бросить вызов.