Никто
Шрифт:
Первая ночная тень затуманила небеса, когда они, выйдя из дубравы, остановились на прибрежном холме и, видя внизу, у пристани, белый парус, начали молча спускаться по склону, заросшему одичавшим виноградом.
55. Впереди шел Одиссей, в нескольких шагах за ним — Ноемон. Пробираясь, как давеча, через чащобу разросшихся лоз, Одиссей размышлял:
Возвратиться на Итаку, да, возвратиться на Итаку. Я знаю, что это суждено, но все, что меня там ждет, — мне противно и возбуждает презрение к самому себе. Быть может, это рок стал на моей дороге беспощадным напоминанием о том, что я, столь высоко вознесенный, могу стать не символом носителя счастья, а просто тираном, еще более опасным, чем прочие, потому что он способен сделать невозможное возможным? А может, еще есть
56. — Вижу по твоему лицу, что ты все еще на меня сердишься.
— Только это ты сумел увидеть?
— Я сам себе запрещаю смотреть глубже.
— А ты попробуй. Зачем ты закрываешь глаза?
— Чтобы лучше видеть.
— И увидел?
— Я, господин мой, не мальчик на одну или на две ночи.
— Я давно это знаю.
— И потому ты, наверно, правильно делаешь, отталкивая мою любовь.
— Когда-то ты говорил о преклонении.
— Это было так давно.
— А ты знаешь, что может произойти завтра?
— Любовь, господин, страдает близорукостью. У тебя же зоркость сокола.
— О, Ноемон, мой Ноемон, мне тоже иногда хотелось бы закрыть глаза.
— Потому что ты знаешь, что они у тебя внутри.
— Если бы так…
— Если бы?
— Нет! Ночь — опасная пора для путников. А она уже спешит к нам и высылает вперед все более темные тени. Поспешим и мы, чтобы попасть на корабль до темноты.
57. Пошатываясь и громко вопя, топчась каждый сам по себе, а по существу все в одной куче, они натягивали лукк, чтобы пускать трепещущие стрелы в небо, на котором уже мерцали первые звезды. Увлеченные потехой, они даже не заметили, как Одиссей и за ним Ноемон оказались на палубе. Первый увидел их Телемос с волчьими глазами, знаменитый некогда забияка и соблазнитель.
— Привет тебе, Одиссей! — воскликнул он, — не лучше ли ты себя чувствуешь, ступая по собственной земле, чем бродя по чужой стране? Когда двинемся в обратный путь?
— На рассвете.
— Так повеселись с нами. Возьми свой лук и присоединяйся к состязанию. А вдруг кому-нибудь из нас удастся подстрелить звезду.
И он пустил стрелу, которая полетела не в вышину, а куда-то в сторону, в сгущающийся над водою сумрак.
Одиссей отошел в сторону, сделав Ноемону знак рукою оставаться на месте. На корме стоял Смейся-Плачь. Одиссей знал, что найдет его там, и спросил:
— Почему ты не забавляешься вместе с другими лучниками? Занятие превосходное, но для меня слишком серьезное.
— Вот именно! — отвечал шут. — К тому же я никудышный стрелок. Если б я начал стрелять из лука, пожалуй, все звезды бы вниз попадали.
Одиссей, помолчав:
— Ну же, смелей! Почему ты ни о чем не спрашиваешь?
— Вопросы тебя сердят, молчание удивляет. Может, заплакать?
Тогда
— Так и не скажешь мне, что ты обо всем этом думаешь? — спросил наконец Одиссей.
На что шут ответил:
— Думаю, что ничего необыкновенного не произошло. Вместо возвышенного священнодействия тебе показали безобразный маскарад.
— Ты думаешь, то была игра? Притворство?
— Все зависит от того, как назвать.
— А смерть Телегона?
— Смерть не противоречит правилам некоторых игр. Хочешь услышать мораль? Будь доволен, что жив вернулся. И можешь продолжать свою чудную игру.
— Я вернулся не один.
— Отказываюсь от комментариев.
— А если я их потребую?
— Пойду лучше сшибать звезды.
— Сперва скажи гребцам, или нет…
Он не закончил, потому что на середине палубы поднялся особенно громкий шум, толпа взревела свирепо и алчно и как бы выплюнула из себя кость — из полутьмы выбежал Ноемон в изодранном хитоне, почти нагой и, кинувшись к Одиссею, обхватил его обеими руками, прижимаясь всем телом, лихорадочно дрожавшим.
— Спаси меня, господин, — зашептал он умоляюще, но, как всегда, в голосе его чувствовался требовательный оттенок.
А за ним из темноты повалили мужи — взлохмаченные волосы, искаженные алчностью и опьянением, багровые, обрюзгшие лица придавали им в полутьме пугающий вид каких-то огромных менад в приступе безумия. Однако, заметив своего вождя, они остановились. Сгрудившись толпою чуть поодаль, принялись совещаться громким, отрывистым шепотом, наконец старый, беззубый Антифос вышел на шаг вперед и, утирая мокрый нос и слюнявые губы, заявил:
— Если этот паренек и в самом деле твой и ты охотно делишь с ним ложе, мы отнесемся к этому с уважением, ибо чтим твое имя, достоинство и славу. Если же мальчишечка этот тебе безразличен, то не запрещай нам позабавиться с ним, как с хорошенькой девушкой, благо вина вдоволь и ночка теплая. Либо устрой так, чтобы служанки твоей волшебницы пришли к нам потешить нашу душеньку.
— Одиссей! — прошептал Ноемон, обжигая своим дыханием уста господина.
Одиссей же медленным, но решительным движением снял со своих плеч обнаженные руки Ноемона и мягко, но столь же решительно отстранил юношу от себя.
И спокойно сказал:
— С этим оруженосцем меня ничто не связывало и не связывает. Берите его себе, коль у вас такая охота. Берите и поступайте с ним по вашему усмотрению. А мне позвольте поспать, я устал.
Ноемон не успел даже вскрикнуть или отскочить в сторону, как жадные руки схватили его, затащили в гущу толпы, и если бы он даже кричал изо всех сил, его вопли утонули бы в диком ликующем реве, который снова издала толпа.
58. Одиссей и Смейся-Плачь. В сгущающейся тьме то и дело доносились звуки оргиастического буйства, но голос Ноемона ни разу не был слышен.
Смейся-Плачь задумчиво, шепотом:
— Беда молчит. Это конец.
Одиссей:
— Я сказал, что устал и хочу отдохнуть. И пожалуйста, не читай мне мораль. Я знал, что делаю. Не из гнева и не из страха или желания успокоить эту ораву старых сатиров. Я предвидел насильственную смерть, хотя и не знал, какой облик она примет. Я знал, что в какой-то миг должен буду выбрать — идти ли в рабство или остаться в рабстве у себя. Не стану уверять, что последнее легче. Но оно мое, я не должен его делить ни с кем, и я сам за него в ответе. Оно может меня привести к самоуничтожению. Да, может. Если так случится, это будет знак того, что я ношу в себе зловещую силу, привлекающую смерть. Но все это — лишь возможно. Да, пожалуй, я впервые вижу так ясно, что смертный не должен знать своего будущего. И если я выбираю путь темный, а не ясный, то, вероятно, потому, что еще питаю иллюзии, надеюсь сам себе прояснить эту тьму.