Никто
Шрифт:
Входные двери дома были раскрыты настежь, но когда Одиссей хлопнул в ладоши раз и другой, никто не вышел его встретить. С минуту он постоял, колеблясь, однако, ощутив вдруг непривычную слабость, быстро принял решение и, оборотясь к спутникам, стоявшим на опушке леса, громко позвал:
— Ноемон.
Юноша в мгновение ока с удивительной легкостью пробежал довольно большое расстояние и, остановясь возле Одиссея, молча обратил к господину вопрошающий взор.
— Ни о чем не спрашивай, — сказал Одиссей. — Пока я и сам теряюсь в догадках. Действительность, увы, может превзойти самое буйное воображение. Боюсь, что нас ждет еще немало неожиданностей. Посему вооружимся терпением и смело пойдем им навстречу.
— Для чего ты позвал меня, господин? — спросил Ноемон. — Одного меня?
Одиссей ответил:
— Потому что знаю — ты, где надо, умеешь молчать и ни о чем не спрашивать.
И, словно опережая сомнения Ноемона, прибавил:
— Смейся-Плачь слишком много думает, и он любит копаться в тайнах. Нет, нет, не обижайся. Ты тоже умеешь думать, но по-иному.
— А ты мыслишь и так, как он, и так, как я?
— Допустим.
И, точно испугавшись, что сказал слишком много, Одиссей поспешил прибавить:
— Если
У самого входа в дом Ноемон обернулся. Телегон все еще стоял посреди поляны в той же позе, как если бы все происшедшее было пустячным событием сравнительно с его играми. Старушки, возможно, наблюдали за чужаками, но их не было видно.
— Это и есть Телегон? — спросил Ноемон.
Одиссей бросил на него равнодушный взгляд.
— Неужели я ошибся, ценя в тебе добродетель молчаливости?
— Прости, господин, — ответил Ноемон. — Считай, что вопроса не было.
— Постарайся оправдать мое мнение. Не разочаруй.
— Я знаю, сколько потерял бы.
— А об этом суди поосторожней, — возразил Одиссей. — Никто не способен сразу оценить потерю. С течением времени наши потери либо уменьшаются, либо возрастают.
После чего они вошли в дом волшебницы. Долго искать не понадобилось. Они обнаружили ее в просторном покое, который прежде — когда Одиссей гостил здесь со своими спутниками — предназначался для мужских сборищ. Волшебница сидела за ткацким станом — то было ее любимое занятие — на кресле, искусно выложенном слоновой костью и серебром и покрытом мягкой шерстью. Она, видимо, не сразу заметила появление чужих людей, но наконец подняла глаза от стана. У Одиссея внутри все оцепенело, и он почувствовал, что стоящий рядом Ноемон также ошеломлен. Да, то была прежняя волшебница Цирцея, однако так странно преображенная, что, будучи собою, она в то же время была своей противоположностью. Перед глазами новоприбывших была девочка-подросток и одновременно дряхлая старуха, как бы начало жизни и ее конец, соединенные и вместе с тем неслиянные, перемешавшиеся так странно, что то, что могло показаться пленительным, пугало и отталкивало, а вместо сочувствия немощной дряхлости неудержимый хохот одолевал глядящего. Вероятно, Одиссей воспринимал это диво по-иному, чем его юный оруженосец, — разноречивая смесь в чудовище, неожиданно представшем перед ними обоими, как бы излучала злую, но также веселящую силу, и зрелый муж, равно как юнец, оба опустили головы, борясь с ужасом и неодолимым смехом.
Тут Цирцея голосом древней старухи, не забывающей, однако, о своем сане, проговорила:
— Приветствую вас, знатные и, вероятно, славные мужи! Как вас звать-величать? Из какой страны прибыли и что желаете найти или приобрести в моей уединенной обители? Впрочем, если вам это неудобно, можете не отвечать. Я и так догадываюсь, что вы посланцы кого-либо из могучих богов, сумевшего бесконечно долгое время сохранять благоволение к моей особе, дабы наконец задобрить Зевса-громовержца и умерить его гнев, порожденный минутною вспышкой, оказывая тем надлежащий почет моей божественной персоне. Вы, несомненно, знаете, из сколь знатного рода я происхожу. Думаю, однако, что в необычных сих обстоятельствах будет не лишним напомнить, что общим нашим отцом, сиречь моим и славного царя Колхиды Ээта, был могучий Гелиос. А матерью моей была Перса, дочь Океана, который, как вам известно, уже в давние времена был Зевсом лишен власти над морями и принужден уступить ее Посейдону, не теряя при этом своего величия, хотя злые языки распускали разные слухи на сей счет. А говорю я об этом вам, верные наперсники всегда благосклонной ко мне Геры, говорю о судьбе моего достойного деда потому, что у меня есть основания полагать, что высшие Силы, обрушившие немилость на моего прародителя, включили и меня в семейную опалу. Чем же я-то провинилась? Неужели тем, что, происходя из божественного рода, была одарена божественными свойствами или, скромнее выражаясь, привилегиями? И могла наслаждаться вечно неизменной красотой и равно благодатью вечного существования? Но сядьте, прошу вас. Божественной Гере будет приятно, если я вас любезно приму и угощу. Правда, отдыхать вам придется на жестких скамьях, но вы не дивитесь здешней простоте, она хотя незатейлива, зато не утратила изначального благородства. Вы, думаю, наслышаны о печальных здешних делах, раз уж боги допустили, чтобы мое имущество, богатые мои наряды были подло разграблены чернью, столь гнусным образом отблагодарившей меня за доброту и милости, которые я неизменно оказывала всем прибывавшим на остров. Надеюсь, что сидя на сих твердых лавках, вы легко вообразите себе богато вышитые ковры, некогда их покрывавшие. Мои прислужницы, нимфы источников, лесов и священных рек, текущих в море, вскоре явятся сюда и принесут душистое прамнеиское вино и яства, достойные столь высоких гостей.
Когда гости, онемевшие от изумления и смущения, уселись на одну из лавок бывшего парадного зала, Цирцея погрузилась в задумчивость, словно вслушиваясь в ей одной доступные звуки небесных сфер, затем она вдруг изящно распрямила сгорбленную спину и продолжила свои признания — теперь, однако, она говорила голосом юной девушки, то и дело прерывая свой рассказ серебристым смехом:
— Мне всегда были любезны мужчины, особенно молодые и статные, хотя и пожилые иногда умели показать себя молодцами на ложе, забавляя меня своим прытким живчиком и пробираясь в уютную норку. Ха, ха, хи, хи! То-то расчудесные были забавы! Какая девица, достойная так называться, чурается любовных утех? Разные мореходы приставали к моему острову — ибо моя красота и чарующий нрав создали ему громкую славу, которая возбуждала у путешественников любопытство и страсть. Ах, как это было упоительно и чудесно! Разве виновата я, что обладала роскошным юным телом, чьи потребности, по сути столь естественные, не мог надолго утолить ни один мужчина, даже самый пригожий и самый искусный в обхождении с жаждущим радости телом? Почему же вы не смеетесь? Это же так забавно! Я сочла бы себя грешницей и преступницей, если бы остановилась на одном любовнике, отказывая прочим в радушном приеме.
На этот вопрос, как и на все предыдущие, она не ждала ответа, хотя бы от одного из двоих мужчин, слушавших ее в напряженном молчании, и наверняка продолжала бы свою болтовню, но тут в светлом проеме дверей показались четыре старухи, такие же голые и лохматые, как раньше, любопытно зыркающие по залу бегающими глазками.
Двояколикая Цирцея горделиво выпрямилась и степенным скрипучим голосом молвила:
— Почему вы медлите, ведь я уже трижды вас звала? Разве не видите, лентяйки, что у нас важные гости? А ну-ка, живо несите лучшее вино да угощенье. Передайте лодырю Телегону, чтобы он поскорей изжарил самого жирного барана.
Одна из старушек запищала:
— Пусть он сперва от всех нас возьмет то, что ему с утра положено! Это же нам во вред, ты гонишь его работать, когда он с самой главной работой еще не управился.
Цирцея захихикала серебристым девичьим смешком. Но в ее ответе прозвучал голос другой стороны ее облика:
— Мне-то мужественный Телегон изъявил свое почтение и любовь еще на рассвете, а ваши дела меня не касаются, и я о них знать не желаю. Единственная ваша обязанность — выслушивать и живо и умело исполнять мои приказы.
Старухи тут стали подталкивать одна другую да хихикать, тогда поднялся Одиссей и, сильно ударив бронзовым копьем об пол, крикнул:
— Слышали приказ вашей госпожи? Или я должен вам напомнить, в чем состоит повиновение слуг, и отлупить вас по задницам этим вот копьем?
Взвизгнув хором, старухи скрылись. Цирцея же, раскинувшись в кресле, как разморенная жарою мужичка, запричитала:
— О люди, о добрые люди-человеки! Смотрите, как жестоко я обижена, смотрите и плачьте, а я-то уже все свои слезоньки выплакала и теперь нуждаюсь в чужих слезах, в слезах добрых людей. Как беспощадно со мною обошлись, когда разъяренная толпа дюжих молодцов, презрев мою девичью божественность и дарованные мне привилегии, осадила мой дом, ворвалась внутрь с дикими воплями, разграбила мое имущество, похитила мои богатства. И никто об этой страшной несправедливости не вспомнит. А потом тоже творились злодеяния, от которых кровь леденеет в жилах. О люди, люди добрые, где ж тогда были боги? Бешеная орава, опустошив дом, разбежалась по усадьбе, разорила мои хлева, коровники и конюшни, учинила бойню невинной скотины. А когда уже близилась ночь, ужаснейшая из всех в моей жизни, эти вары разожгли на дворе десятки костров и стали жарить зарезанных свиней и ягнят. Не пощадили и мой сад — не только посбивали плоды, оголив пышные деревья, но из непонятной мне мести или просто от дикой потребности уничтожения всего, что вокруг живет и плодоносит, ломали отягощенные плодами ветви, топтали упавшие наземь фрукты, да с такой яростью, что из зрелых апельсинов и лимонов живительный сок брызгал фонтаном, сами же громилы, измазанные кровью животных, мокрые от фруктового сока, воняющие потом и мужским семенем, насытившись едою, еще раз ворвались в мои покои и тут, в этом зале, уже разоренном и пустом — о люди, люди, слушайте внимательно, люди добрые! — многократно оскорбили мою девичью честь, бесстыдно утоляя свою звериную похоть…
Тут, обхватив обеими руками голову, Цирцея зарыдала в голос, изливая горе в таких душераздирающих сетованиях, словно все эти дела давних лет повторяются снова перед ее глазами.
И так же внезапно, как зашлась вполне деревенским, бабьим причитаньем, она вдруг разразилась веселым девичьим смехом. Одиссей, ошеломленный этим резким переходом, даже не почувствовал, как ладонь Ноемона легла на его руку, опиравшуюся о скамью. Когда ж это дошло до его сознания, он руку не отдернул, только глянул на юношу, и опять ему пришлось удивиться — в близко поставленных, чуть косящих глазах Ноемона он увидел не испуг и не замешательство, но бдительную холодность и любопытство. Уже свершилось, — подумал он. И почти одновременно мелькнула мысль — нет, этого никогда не будет.