Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:
В замочную скважину были переданы папиросы.
Так состоялось знакомство.
Позднее мы стали у них бывать.
Мандельштам собирал в это время книгу своих стихов. Мы рассказывали ему о нашей работе и показывали куски в рабочем плане [296] .
Это был взволнованный, страстный слушатель, весь закипал. Очень интересно говорил и, запрокинув голову, расхаживая, читал свои стихи.
Часто по-мальчишески хулиганил.
Они задолжали во все ларьки, в какие только было можно, – мясникам и бакалейщикам.
Когда ему хотелось шоколаду, он подбивал Яхонтова на эту диверсию.
Возникал какой-то сложный план очаровывания бакалейщика, чтобы раздобыть плитку шоколада.
Он привлекал ряд цитат из своих стихов и готовил речь.
Однажды в первомайские дни мы остались без куска хлеба.
Администратор забыл про нас.
Я из теплых перчаток соорудила окорока и украсила бумажками, как это бывает на праздничных столах.
Наш стол был составлен сплошь из бутафорских вещей.
Мы пригласили Мандельштамов и долго веселились. В награду за нашу выдумку они пригласили нас к себе на обед и накормили» [297] .
Надо отметить, что атмосфера шутки, розыгрыша и позднее будет характерна для общения Мандельштама с Яхонтовым. Н. Мандельштам пишет: «В дружбе с Яхонтовым были приливы и отливы. Она началась в конце двадцатых годов, но тогда ни шуток, ни стихов не было. В тридцатых – приступы дружбы сопровождались целым ворохом стихотворных шуток, которые часто принимали форму диалога!» [298] Н. Мандельштам приводит шуточные стихи Мандельштама «Ох, до сибирских мехов охоча была Каранович…» (1931) в связи с Яхонтовым. Об этом же упоминает Э.Г. Герштейн: «Придя туда [299] , я застала однажды Яхонтова во фраке и в цилиндре. Эта экзотика ничуть не резала глаз. Яхонтов вписывался в комнату как отдельный кадр в хорошо рассчитанном пространстве. Осип Эмильевич читал вместе с ним свои шуточные стихи. Они были посвящены драматическому положению, в которое попала хозяйка квартиры.
Но Мандельштамы не могли расплатиться. Для успокоения совести не оставалось ничего другого, как поставить себя выше злополучных обывателей, скандируя сочиненные по этому случаю издевательские стишки.
Для вящего эффекта Яхонтов, проходя из уборной через общую кухню, стащил соседский чайник. Чайник стоял на стуле рядом с цилиндром.
Cтихи начинал эпически Мандельштам: “Ох, до сибирских мехов охоча была Каранович. Аж на Покровку она худого впустила жильца”. Здесь вступал Яхонтов: “Бабушка, шубе не быть! – вбежал запыхавшийся внучек. – Как на духу, Мандельштам плюнет на нашу доху”. Затем, следуя законам монтажа, по которым Яхонтов работал на эстраде, оба чтеца без паузы переходили ко второму стихотворению на ту же тему, читая его уже хором:
Скажи-ка, бабушка, хе-хе!
И я тотчас к тебе приеду:
Явиться ль в смокинге к обеду
Или в узорчатой дохе?
Звонкий и мощный голос Яхонтова звучал со спокойной силой, а Мандельштам нарочно выдрючивался нагловатым козлиным тенорком. Особенно лихо звучало у них “хе-хе!”» [300] .
(Сочинение стихов о дохе не может не настраивать на юмористический и потенциально ненормативный лад. Известно, что в московском городском фольклоре фигурировали неприличные вирши о дохе: «Себя от холода страхуя, / Купил доху я на меху я…» и т. д.)
Композиция Яхонтова – Поповой «Петербург» (Попова участвовала в режиссуре) произвела на поэта немалое впечатление. Он очень высоко оценивает талант артиста и эту его работу в своей статье «Яхонтов», которая была впервые опубликована вскоре после их знакомства в «Экране “Рабочей газеты”» (№ 31 от 3 июля 1927 года).
Театр одного актера, созданный Яхонтовым, импонировал поэту в первую очередь тем, что главным в нем было зазвучавшее на сцене слово писателя, что вся работа артиста была направлена на сценическое воплощение этого слова при минимуме вспомогательных театральных средств – реквизита и прочего.
«Яхонтов – молодой актер. Он учился у Мейерхольда, Станиславского и Вахтангова и нигде не привился. Это – “гадкий утенок”. Он сам по себе.
Работает Яхонтов почти как фокусник – театр одного актера, человек-театр.
В.Н. Яхонтов
Всех аксессуаров у него так немного, что их можно увезти на извозчике: вешалка, какие-то два зонтика, старый клетчатый плед, замысловатые портновские ножницы, цилиндр, одинаково пригодный для Онегина и для еврейского факельщика. Но есть еще один предмет, с которым Яхонтов ни за что не расстанется, – это пространство, необходимое актеру, пространство, которое он носит с собой словно увязанным в носовой платок портного Петровича [301] , или вынимает его, как фокусник яйцо, из цилиндра. <…> На примере Яхонтова видим редкое зрелище: актер, отказавшись от декламации и отчаявшись получить нужную ему пьесу, учится у всенародно признанных словесных образцов, у великих мастеров организованной речи, чтобы дать массам графически точный и сухой рисунок, рисунок движения и узор слова.
Ничего лишнего. Только самое необходимое. По напряжению и чистоте работы Яхонтов напоминает циркача на трапеции. Это работа без “сетки”. Упасть и сорваться некуда. <…>
Редкому актерскому ансамблю дается [302] так наполнить и населить пустую сцену. <…>
Яхонтов – единственный из современных русских актеров движется в слове, как в пространстве. Он играет “читателя”.
Но Яхонтов – не чтец, не истолкователь текста. Он – живой читатель, равноправный с автором, спорящий с ним, несогласный, борющийся. <…>
Нужна была революция, чтобы раскрепостить слово в театре».
Сравним характеристику Мандельштама с впечатлением филолога-лингвиста В.В. Виноградова, видевшего яхонтовский «Петербург» в Государственном институте истории искусств (ГИИИ) в Ленинграде (отзыв содержится в письме Виноградова жене, Н.М. Виноградовой-Малышевой, от 16 марта 1927 года): «Был в Институте на просмотре чтения литмонтажа “Петербург” Яхонтовым. Попурри из Гоголя, Пушкина и Достоевского. Тонкое понимание слова, условный, не всегда оправданный символизм жеста (привитый Яхонтову учеником Вахтангова – Владимирским, который и является постановщиком), гипертрофия “игры”, особенно с вещами. Менее крепко, чем его же чтение “Пушкина”, но более экспериментально и изысканно (с примесью безвкусицы)» [303] .
Владимир Николаевич Яхонтов родился в 1899 году. С 1918-го учился в театральном училище при МХТ, затем в студии Е.Б. Вахтангова. В 1924–1926 годах был актером Театра им. В. Мейерхольда. В 1927 году он основал (с Е.Е. Поповой и С.В. Владимирским) театр одного актера «Современник» (существовал до 1935 года), где в первую очередь проявился его талант. Яхонтов – создатель (в том же творческом содружестве) и исполнитель моноспектаклей «Пушкин» (1926), «Петербург» (1927), «Евгений Онегин» (1930), «Война» (1930), «Горе от ума» (1932) и других.
Можно утверждать, что Мандельштам участвовал в работе Яхонтова с художественным словом и способствовал творческому росту артиста. Н. Мандельштам вспоминала:
«Актерское чтение стихов Мандельштам назвал “свиным рылом декламации”. Когда мы познакомились с Яхонтовым, который оказался нашим соседом через стенку в Лицее (Царское Село), Мандельштам сразу приступил к делу и стал искоренять актерские интонации в его композициях, в прозе, а главным образом в стихах. <…>
Мандельштаму понравился Гоголь и Достоевский в голосе Яхонтова, а сам Яхонтов показался не актером, а “домочадцем литературы”, который так проникся Акакием Акакиевичем и Макаром Девушкиным, что стал их живым представителем в новой жизни. С тех пор пошла дружба и непрерывная работа над чтением стихов» [304] .
Тему «маленького человека» в яхонтовской композиции «Петербург» Мандельштам считал очень актуальной. О важности темы «Человек и государство» и в послереволюционную эпоху Мандельштам недвусмысленно заявил в уже цитировавшейся статье «Гуманизм и современность». В статье же «Яхонтов» Мандельштам утверждает, имея в виду героя пушкинского «Медного всадника»: «Чудак Евгений недаром воскрес в Яхонтове: он по-новому заблудился, очнулся и обезумел в наши дни». Это «кровная» тема для Мандельштама – себя он всегда причислял к «разночинцам», к слою акакиев акакиевичей, макаров девушкиных, раскольниковых, мещан, чиновников, студентов-бунтарей… Эта тема, тема взаимоотношений человека и власти, человека и истории, человека и «века» проходит через все творчество Мандельштама и, естественно, не раз возникает в его петербургских стихах: ведь и у него мы встречаем пушкинского «чудака Евгения» в стихотворении «Петербургские строфы» (1913); этот мотив отчетливо выражен в «старосадском» стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан…» (1931), в котором – кто знает? – может быть, отозвалось и впечатление поэта от игры Яхонтова в его спектакле «Петербург».
С конца 1928 года Мандельштамы живут по большей части в Москве, и уже здесь продолжаются их взаимоотношения с Яхонтовыми. Бывали Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна и в комнате Яхонтовых в квартире 2 дома 8 по Варсонофьевскому переулку, неподалеку от Рождественки, – это доказывают материалы архивного фонда Яхонтова, хранящегося в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ); они будут приведены ниже, – и в доме 1 по Новому шоссе, и в других пристанищах артистов.
Варсонофьевский, недлинный переулок в центре Москвы, соединяет улицы Рождественку и Большую Лубянку (с 1926 года называлась улицей Дзержинского; старое название возвращено). Он отходит от Рождественки неподалеку от церкви Николы в Звонарях, построенной в конце XVIII века архитектором Карлом Бланком.
Переулок очень немолод. В бывшем тут Варсонофьевском монастыре некоторое время покоились останки Бориса Годунова, извлеченные по приказу Лжедмитрия I из Архангельского собора в Кремле, а также убитых жены и сына Годунова Марии и Федора, «Борисова щенка», как называет его мужик в пушкинской трагедии. Позднее, при Василии Шуйском, царь Борис и его близкие были похоронены в Троице-Сергиевом монастыре. Мандельштам еще мог видеть обширный собор Варсонофьевского монастыря, выстроенный в первой трети XVIII века (стоял на месте нынешнего дома 5). Варсонофьевский переулок вошел в жизнь художника Верещагина, композитора Скрябина, тут жила балерина Гельцер… Очевидно, хорошо знаком был переулок и авторам «Двенадцати стульев», ведь именно тут побывал Остап Бендер у «людоедки» Эллочки Щукиной. Известно, что Мандельштаму нравились «Двенадцать стульев». Э.Г. Герштейн вспоминала: «Я была больна, лежала в постели и читала “Двенадцать стульев”, только недавно вышедшие. Осип Эмильевич навестил, увидел в моих руках книгу Ильфа и Петрова, обрадовался. Ему не надо было заглядывать в нее, чтобы цитировать. Он знал наизусть, что оркестр, игравший в московской пивной, состоял из “Галкина, Палкина, Малкина, Чалкина и Залкинда”. Первые четыре фамилии он произнес скороговоркой, а последнюю – с ударением на последнем слоге, как будто колоду опускал: “и ЗалкинДа”. И здесь голос его гулко и мелодично резонировал. У него были удивительные обертона на нижних регистрах. Он повторял и повторял эти фамилии (Галкина, Палкина, Малкина, Чалкина и Залкинда), выделял на разные лады слог “да”, и хохотал, хохотал» [305] . Так что не исключено, что
Когда выросшая в провинции Лиля Попова (она родилась в Минеральных Водах в 1903 году и провела детство и юность на Северном Кавказе) впервые увидела Варсонофьевский переулок, он произвел на нее сильное впечатление: «Переулок – ущелье. Дома – серые, а балконы висят, как “Прости, господи!” – скалы над головой» [306] . Дом 8 – солидный доходный дом, выстроенный в 1892 году (архитектор Н.Г. Фалеев). Еще лет пятнадцать-двадцать тому назад на его фасаде можно было видеть старый номерной знак с надписью: «Мясницкой части 1-го учас. 8». К сожалению, знак этот с фасада исчез. Войдя в подъезд, пришедший обнаруживает у себя под ногами латинское приветствие – “SALVE”. Несомненно, Мандельштам мог обратить внимание на это неожиданное напоминание о Риме в московском переулке. Квартира 2 – на первом этаже. Несколько ступенек от подъездного входа – и справа дверь, ведущая в нее. Если стоять в переулке лицом к дому, можно видеть ее окна – окна первого этажа справа от подъезда с характерным навесом на опорах. Комната в коммунальной квартире принадлежала матери артиста, Наталье Ильиничне. Она в 1914 году стала сестрой милосердия и из Варшавы, где в то время жила и работала, вместе с госпиталем перебралась в Москву. В конце августа 1918-го сюда же приехал ее сын и вскоре поступил в школу-студию МХТ. Комнатка была маленькой, «крошечной», по воспоминаниям Е. Поповой, и опрятной – Наталья Ильинична любила чистоту. Из населявшей жилье мебели ушли от забвения кровать, «органная» скамеечка, вольтеровское кресло, комнату украшали украинские вышитые полотенца. Были и перегородки: поселившись у матери, Яхонтов продолжал здесь жить и в первое время своего супружества с Еликонидой (или Лилей, как все ее звали) Поповой. Жить, однако, так было нелегко, отношения у Н.И. Яхонтовой и Лили установились не слишком добросердечные.
Яхонтов с женой снимали жилье в разных местах Москвы, наезжая периодически и в Варсонофьевский. Так, к сожалению, не удалось выяснить, к какому московскому дому имеют отношение записи в дневнике Яхонтова, повествующие о встречах с Мандельштамом в 1931 году.
«Ночь 23/II-31. Были Мандельштамы. <…> Показывали им сцену из “Горе от ума” (Фамусов и Скалозуб, II акт). Мандельштам отметил в ней греческое начало (козел и игра с козлом). Такова эта замечательная мизансцена, когда Фамусов и Скалозуб сталкиваются лбами. Мандельштам определил “Горе” как зрелость и классику» [307] .
Интересная оценка Мандельштамом игры Яхонтова приведена в письме актера З.Ф. Коцюбинской: «…Я вовсе не романтик, и Мандельштам правду говорит – что реалист чистой воды (чуть что не Аристофан даже, но он, конечно, очень преувеличивает») [308] .
«Сезон 1931/32 года мы играли в помещении театра Завадского на Сретенке», – пишут Яхонтов и Попова в 1940-е годы [309] . Может быть, там, на Сретенке, неподалеку от Варсонофьевского переулка, Мандельштам мог видеть Яхонтова на сцене?
На одной из следующих страниц дневника артиста читаем (к сожалению, начало записи не сохранилось, дата отсутствует – предположительно, запись сделана в конце марта): «Наш век – мне он не волкодав, а товарищ, учитель, друг, воплощенный в лице Ленина, которого я люблю и перед гениальностью которых (так в тексте, множественное число, возможно, обусловлено подразумеваемым именем Сталина? – Л.В.) преклоняюсь, нет, какой же волкодав, откуда – век отошедший, век Победоносцева – вот волкодав. Наш» (запись обрывается).
Очевидно, здесь зафиксирован спор с поэтом по поводу его стихотворения «За гремучую доблесть грядущих веков…», которое было написано во второй половине марта 1931 года в Старосадском переулке (или если не с самим поэтом, то с его стихотворением).
Это подтверждается следующей записью дневника на том же листе:
«Июль 31 г. Москва.
Снова Мандельштамы. Снова я потрясен этой мудростью его стихов (он читал мне новые), их зрелостью с явной печатью гениальности. Тут у него появляется горькое веселие, ирония (нет, нечто несравненно более глубокое), как будто он пытается вздохнуть глубоко и наполнить легкие пылью и испарениями обильно политых тротуаров.
На этот раз протест мой был много слабее, чем до отъезда, когда он затравленным волком готов был разрыдаться и действительно ведь разрыдался, падая на диван. Тут же только прочел нам (кажется, впервые и первым) – “Мне на плечи бросается век-волкодав, но не волк я по крови своей…”» [310]
В этом дошедшем до нас благодаря Яхонтову эпизоде хорошо чувствуется та душевная открытость и непосредственность Мандельштама, о которой вспоминают многие.
Какие «новые» и «городские» стихи мог читать Мандельштам Яхонтову в июле 1931 года? Несомненно, это те стихи, которые создавались в Старосадском переулке (с добавлением, конечно, «замоскворецкого» стихотворения «Сегодня можно снять декалькомани…») и о которых речь шла выше.
В других записях Яхонтова отражен тот же спор с Мандельштамом о сущности эпохи, который возник в связи со стихотворением «За гремучую доблесть грядущих веков…».
«Смотрю на снимок, который висит у меня над постелью. Сталин и Ворошилов. Мне очень нравится этот снимок – вот два человека, которые смотрят вперед вместе со всей своей молодой страной.
Осип Мандельштам смотрит назад.
Он говорит: “Я вовсе не хочу быть человеком, который говорит под руку: таскать вам – не перетаскать”.
Его лукавое желание выручает зрелое перо, расписывающее розы и камни Армении и гранитные плиты умирающего Санкт-Петербурга.
У него в Армении много о розах» [311] .
Следующая запись, на соседнем листе:
«Вчера вечером Осип Мандельштам читал нам свою “Армению” [312] и петербургские небольшие вещи; и то и другое поражает своей суровой трагичностью и простотой.
Он проходит мимо эпохи кустарниками и виноградниками Армении и опустевшими улицами северного города “с рыбьим жиром фонарей”.
Подлинно“из тяжести недоброй
и я когда-нибудь прекрасное создам”» [313] .
(Взятые в записи в кавычки слова указывают на стихотворения Мандельштама: «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» и “Notre Dame”.)
Восхищение стихами Мандельштама (интересна была Яхонтову и мандельштамовская проза, но для исполнения с эстрады он, правда, считал ее слишком «густой» – эту характеристику артиста донесли до нас воспоминания Э. Герштейн) сочетается, как мы видим, с убеждением, что поэт «проходит мимо эпохи». Мы встречаемся тут с одним из типичных случаев исторического правила: именно тот, кто чувствует и понимает свою эпоху наиболее глубоко и точно, следовательно – в ее сложных, драматических противоречиях, нередко кажется современникам как раз несовременным, стоящим в стороне от главных событий жизни, непоследовательным, лишенным ясности взгляда, иногда – смотрящим назад. Ныне очевидно, что именно Мандельштам был одним из немногих зрячих в обществе, где ослепление распространялось все шире и грозило перерасти в тотальное. (Это не значит, однако, что ему не грозило по временам и его не соблазняло общее ослепление.) Поэт сочувствовал идее переустройства мира на более справедливых началах, это было ему близко, но он не мог не видеть и «кровавых костей в колесе», и нового рабства. Он не мог отмахнуться от этого; тут были свои причины, и одна из них, во всяком случае (и это вроде бы как-то на первый взгляд не очень вяжется с богемным чудаковатым поэтом не от мира сего, каким его видели многие), – совесть поэта и гражданина. «Животный страх стучит на машинках, животный страх ведет китайскую правку на листах клозетной бумаги, строчит доносы, бьет по лежачим, требует казни для пленников», – пишет Мандельштам в «Четвертой прозе», формулируя свое неприятие идейной направленности и самого тона газеты «Московский комсомолец», где ему довелось некоторое время работать (несомненно, эта характеристика относится не только к «Московскому комсомольцу»). Мандельштам переживал зло своей эпохи не менее остро, чем ее пафос, то есть видел картину времени в ее трагической полноте, а что это, как не подлинная зрячесть? «Так, размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственная трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что есть в мире», – написал Мандельштам в статье «Борис Пастернак». К самому Мандельштаму эти слова вполне применимы.
А еще в ранней работе «О собеседнике» (1913) было заявлено: «Ведь поэзия есть сознание своей правоты». И московские стихи 1931 года, которые упоминает и с которыми спорит в своих записях Яхонтов, были продиктованы поэту этим сознанием правоты, именно поэтической правоты.
Показав в спектакле «Петербург» конфликт гоголевского Акакия Акакиевича, Евгения из «Медного всадника» и имперской столицы, Яхонтов тем не менее склонен был считать величественной и вдохновляющей новую деспотию, новую «Ассирию», об угрозе появления которой Мандельштам, как уже говорилось, предупреждал еще в начале 1920-х годов. В этом нет ничего удивительного. И самому поэту временами хотелось поверить в правоту происходящего, отбросить сомнения и пойти со всеми в ногу. Но Мандельштам был старше, трезвее и проницательнее своего друга-артиста.
За написанием крамольных стихов 1933 года последовал арест. В мае 1934-го Мандельштам был выслан в Чердынь, а затем вскоре ему было разрешено поселиться в Воронеже. (Об обстоятельствах ареста и дела Мандельштама будет рассказано ниже – в последней главе книги.) В это время Мандельштам и Яхонтов тоже встречались – Яхонтов специально для того, чтобы повидаться с Осипом Эмильевичем, приезжал выступать в Воронеж.
В Москву Мандельштамы вернулись только в мае 1937 года. Возобновилось их частое общение с Яхонтовым и Лилей.
Е. Попова пишет О.Е. Наполовой, сестре (письмо написано летом 1937 года):
«Приехал Осип Мандельштам – поэт. Влюбился в меня, написал стихи. Пришлю как-нибудь» [314] .
Младший сын князя. Том 10
10. Аналитик
Фантастика:
городское фэнтези
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
фантастика: прочее
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 8
8. Бастард Императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Феномен
2. Уникум
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Идеальный мир для Демонолога 4
4. Демонолог
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
рейтинг книги
Чиновникъ Особых поручений
6. Александр Агренев
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Осознание. Пятый пояс
14. Путь
Фантастика:
героическая фантастика
рейтинг книги
Офицер Красной Армии
2. Командир Красной Армии
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
