Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:
Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи.
Он улыбается своим тишайшим ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом
И вспомнить силится свой облик человечий…
Божок, бывший некогда человеком, существо, живущее в закрытом для народа месте («внутри горы») – очевидно, в Кремле, ставшем подобием запретного императорского города в Пекине, – очень вероятно, что «кремлевский горец» имелся в виду при написании стихотворения. Особенно если сопоставить одну из строк стихотворения – «А с шеи каплет ожерелий жир…» – со строкой из антисталинского стихотворения «Его толстые пальцы, как черви, жирны…» и принять во внимание, что в одном из вариантов стихотворения о таинственном кумире последний, завершающий произведение стих звучит так: «И исцеляет он, но убивает легче». В то же время образ кумира в этом стихотворении обязан своим происхождением не только Сталину; другой прообраз – знакомый Мандельштама, второй муж Ахматовой, востоковед, ассириолог и поэт В.К. Шилейко (умерший еще в 1930 году). Не исключено, что детали стихотворения могут восходить к божку, которого Мандельштам видел у соседа по флигелю при Доме Герцена Амира Саргиджана (Сергея Бородина). Отношения с соседом сначала были хорошие. «Однажды, – вспоминал Б.С. Кузин, – он [359] с восхищением рассказал мне о появившемся по соседству с ним в доме Герцена некоем Амирджанове [360] . Впрочем, говорил он
В 1937 году, еще в Воронеже, написано не менее загадочное четверостишие:
Как землю где-нибудь небесный камень будит,
Упал опальный стих, не знающий отца:
Неумолимое – находка для творца,
Не может быть другим, никто его не судит.
20 января 1937
М.Л. Гаспаров так комментирует эти стихи: «В “Оде” Сталину и других воронежских стихах Мандельштам пишет многое противоположное тому, что писал раньше. Это не только шокирует мандельштамоведов, это вызывало удивление у самого Мандельштама; случаи его сомнений бережно фиксирует Н.Я. [362] Раздумье на эту тему представляет собой четверостишие, написанное в середине работы над “Одой”, 20 января 1937 года, и в нем Мандельштам решает спор между бессознательной своей потребностью в палинодической [363] “Оде” и сознательным сомнением в ней, – решает в пользу бессознательного… Здесь прямо сказано, что опальный стих, не любезный ни поэту, ни людям, “не может быть другим”, потому что он свыше» [364] . В данном случае точка зрения М. Гаспарова представляется небесспорной. Во-первых, вряд ли можно сказать, что работа над «Одой» была вызвана в первую очередь бессознательной потребностью. Напротив, именно «сознательный» элемент играл в ее создании очень большую роль: Мандельштам считал себя виноватым перед вождем и народом, и это сознание вины обусловило в большой степени намерение написать покаянное и славящее вождя стихотворение. Далее. В тексте четверостишия нет никаких указаний на то, что речь идет об «Оде». Кажется вполне возможным, что имеется в виду как раз антисталинское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…». Оно во всяком случае может быть названо «опальным стихом» с гораздо большим правом, чем «Ода». В период создания «Оды» естественно было вернуться памятью к написанному в ноябре 1933 года стихотворному портрету Сталина, в противовес которому «Ода» и сопутствующие просталинские стихи писались, и определить для себя значение крамольного стихотворения. И уж в чем «бессознательная потребность» играла огромную роль, так это именно в написании гротескного портрета диктатора. Мандельштам написал его потому, что не мог не написать. Подобно метеориту (здесь возможна внутренняя связь с пушкинским «Как беззаконная комета / В кругу расчисленном светил» – «Портрет»), «упал опальный стих, не знающий отца». По нашему мнению, «отец» в данном случае не автор, как полагает М. Гаспаров, а Сталин. (Примем во внимание, что Мандельштам в своей поэзии нигде не употребляет слова «отец» применительно к самому себе – он отцом не был и в этом качестве себя не ощущал, – за исключением одного случая: в четверостишии 1936-го, вероятно, года «А мастер пушечного цеха…», где поэт иронически говорит о своем предполагаемом памятнике и где оно – слово – не используется в основном значении, а выступает в качестве обращения к немолодому человеку: «А мастер пушечного цеха, / Кузнечных памятников швец, / Мне скажет: ничего, отец, – Уж мы сошьем тебе такое…».) А вот Сталин в «Оде» отцом называется:
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
……………………………………
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором…
Сталин – отец народа, таким он и показан в «Оде». Но при этом Мандельштам не отрекается от антисталинской эпиграммы. Сам поэт считал ее сильным произведением, о чем говорил на следствии:
«Вопрос [365] : Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?
Ответ: Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на “монументально-лубочный и вырубленный характер” этой вещи.
Эта характеристика правильна потому, что этот гнусный, контрреволюционный, клеветнический пасквиль – в котором сконцентрированы огромной силы социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому, при одновременном признании его огромной силы, – обладает качествами агитационного плаката большой действенной силы.
Записано с моих слов верно и мною прочитано.
О. Мандельштам» [366] .«Опальный стих» сравнивается с «небесным камнем». («Камень» – очень важное слово для Мандельштама; так назывался его первый сборник. Речь поэта, в идеале, должна обладать весомостью и цельностью камня.) Антисталинское стихотворение – нечто «неумолимое», как говорится в четверостишии 1937 года, оно продиктовано свыше, как свыше, с неба, падает на землю метеорит; оно должно было быть написано, и Мандельштам от него не отрекается.
Мы скоро вернемся к Яхонтову и Поповой, но не хотелось бы упустить некоторые другие важные аспекты «сталинской» темы (а она в отношениях Мандельштама с артистом и его спутницей играла, как мы видели, существенную роль).
В «Оде» Сталин изображен, в частности, стоящим на трибуне:Он свесился с трибуны, как с горы, —
В бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза решительно добры.
Густая бровь кому-то светит близко…
Люди в этом стихотворении – это только масса на Красной площади, это толпа «на чудной площади с счастливыми глазами». Они счастливы видеть вождя, готовы «жить и умереть» по его воле; отдельные люди не видны в этом месиве – дважды сказано о буграх голов, второй раз – в финальной части «Оды»: «Уходят вдаль людских голов бугры…» Как убедительно показал Д. Лахути, свеситься с трибуны «в» бугры голов (не наклониться над, а свеситься «в»), можно только в случае обладания змееподобным телом. Никак иначе представить себе описанное в стихах в качестве зримого образа нельзя [367] . Еще раз подчеркнем: главное не то, что хотел написать Мандельштам, а то, что он написал.
Интереснейшим и неожиданным дополнением к замеченному Д. Лахути может послужить проницательное наблюдение Г.А. Левинтона, заметившего определенное сходство «Поэмы начала» Н. Гумилева и приведенного выше покаянного стихотворения Мандельштама «Средь народного шума и спеха…». Ритмическая и лексическая близость стихотворения Мандельштама и «Поэмы начала» не вызывает сомнений.
Сверлящие глаза Сталина смотрят в человеческую толпу с портрета на провинциальном полустанке или пристани, с трибуны в столице. «Смотрит века могучая веха…» в стихотворении «Средь народного шума и спеха…»; не только «могучие глаза», но и веки (ср. с крокодильими веками дракона у Гумилева) не забыты в «Оде»: «Лепное, сложное, крутое веко, знать, / Работает из миллиона рамок».
Стихи о воображаемом покаянном приходе к Сталину в Кремль имеют явное родство с описанием дракона в поэме Гумилева!
Наконец, в 1937 году Мандельштам пишет стихи о любимом Вийоне:Чтоб, приятель и ветра и капель,
Сохранил их песчаник внутри,
Нацарапали множество цапель
И бутылок в бутылках цари.
Украшался отборной собачиной
Египтян государственный стыд,
Мертвецов наделял всякой всячиной
И торчит пустячком пирамид.
То ли дело любимец мой кровный,
Утешительно-грешный певец,
Еще слышен твой скрежет зубовный,
Беззаботного праха истец.
Размотавший на два завещанья
Слабовольных имуществ клубок
И в прощаньи отдав, в верещаньи,
Мир, который, как череп, глубок, —
Рядом с готикой жил озоруючи
И плевал на паучьи права
Наглый школьник и ангел ворующий,
Несравненный Виллон Франсуа.
Он разбойник небесного клира,
Рядом с ним не зазорно сидеть —
И пред самой кончиною мира
Будут жаворонки звенеть…
18 марта 1937
Египетское величие, египетская государственность и французский поэт-бродяга резко противопоставлены. «В бутылках цари – форму бутылок имели короны фараонов Южного Египта; множество цапель и бутылок – иероглифы царских имен окружались рамками-картушами, похожими на флакон, лежащий на боку» (М.Л. Гаспаров) [369] . Презрительно упомянутая «отборная собачина», прикрывавшая грубую суть, «срамные части» древней деспотии, напоминает, конечно, о египетских зверо– и птицеголовых богах (ср. с окружением Сталина в эпиграмме: «Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет…»). «Два завещанья» – «Малое завещание» и «Большое завещание» – стихотворения Ф. Вийона. Строка «Беззаботного праха истец» отсылает, по мнению А.Г. Меца, к мотиву стихов Вийона – казни через повешение; «беззаботный прах» – повешенный [370] . Египетскому культу смерти, зримым выражением которого являются знаменитые пирамиды с набальзамированными фараонами (не вспомнить при этом о ленинском мавзолее на Красной площади, построенном именно в форме пирамиды, почти невозможно), противостоит готика, «рядом» с которой живет «несравненный Виллон Франсуа»: тяжелому «земному» величию противопоставлены готические соборы, устремленные в небо. (В одном из авторитетных изданий – Мандельштам О.Э. Собрание произведений. Стихотворения. М., 1992 – строка о «соответствии» Вийона и стрельчатой архитектуры дается в таком варианте: «Ладил с готикой, жил озоруючи…».) Появление Вийона в мандельштамовских сочинениях – верный индикатор бунтарского, аутсайдерского настроения. Вийон, как и герой Чаплина, живет, плюя «на паучьи права» государства. Египетские пирамиды из этого стихотворения несомненно перекликаются с пассажами из уже цитировавшихся статей начала 1920-х годов: «В жилах нашего столетия течет тяжелая кровь чрезвычайно отдаленных монументальных культур, быть может, египетской и ассирийской…» («Девятнадцатый век»); «Ассирийские пленники копошатся, как цыплята, под ногами огромного царя [371] , воины, олицетворяющие враждебную человеку мощь государства, длинными копьями убивают связанных пигмеев, и египтяне и египетские строители обращаются с человеческой массой, как с материалом, которого должно хватить, который должен быть доставлен в любом количестве» («Гуманизм и современность»). Египетские пирамиды названы «пустячком» – несмотря на гигантские размеры, они античеловечны и в духовном отношении трактуются в этом стихотворении как ничтожные. То, что образ пирамид в данном случае имеет отношение к советским ударным стройкам, очень вероятно: Мандельштам сказал однажды одному из своих знакомых, что без твердой власти пирамид не построишь, можно будет только изобрести пирамидон. Пирамиды и пирамидон сведены в шуточном абсурдистском стихотворении «Решенье», написанном, видимо, в марте 1937 года – то есть тогда же, когда были созданы стихи о Вийоне:
Когда б женился я на египтянке
И обратился в пирамид закон,
Я б для жены моей, для иностранки,
Для донны, покупал пирамидон,
Купаясь в Ниле с ней иль в храм идя,
Иль ужиная летом в пирамиде, —
Для донны пирамид – пирамидон.
(Может быть, четвертая строка должна звучать «Купаясь в Ниле с ней или в храм идя» – с ударением, конечно, на «и» в слове «идя»? В таком варианте мы находим ее в другой публикации – в четырехтомнике Мандельштама 1993–1997 годов.)
Как видим, в стихах о Вийоне тема твердой власти и строительства пирамид трактуется совершенно иначе, чем в высказывании поэта в разговоре с собеседником.
«Рядом с ним не зазорно сидеть», – говорит Мандельштам о Вийоне, и «сидеть» здесь имеет, думается, и специфическое значение – сидеть в тюрьме, где Мандельштам, подобно своему французскому собрату, побывал не раз. (Уже написав последнее предложение, автор книги узнал о том, что его понимание значения этого «сидеть» совпадает с мнением Д.И. Черашней, – и был, естественно, рад данному совпадению взглядов.)
Стихотворение о Вийоне заканчивает упоминание о жаворонках. Певучая птичка появилась у Мандельштама еще в стихотворении «Аббат» (1915), в одной из редакций: «И самый скромный современник, / Как жаворонок, Жамм поет: / Ведь католический священник / Ему советы подает!» (Франсис Жамм – французский поэт.) Можно предположить, что жаворонки из «Аббата» и стихотворения о Вийоне и Египте отсылают читателя к знаменитым стихам П.Б. Шелли, которые Мандельштам знал в очень известном переводе К. Бальмонта. Вспомним, что Мандельштам упоминает Бальмонта – переводчика Шелли – в статье «О природе слова». Жаворонок – свободный певец – поднимается в небо еще выше, чем готические шпили, и нет ему никакого дела ни до торчащих пирамид, ни до паучьих прав. Приводим начало стихотворения Шелли в переводе Бальмонта:
К жаворонку