Ночной Орел
Шрифт:
— Как объяснить по-другому? — тихо повторил майор. — А вот как, например. Ты благополучно приземляешься с парашютом, заранее направляешь его так, чтобы опуститься подальше от сигнальных костров, собираешь парашют и уходишь к немцам.
Они доставляют тебя сюда и устраивают всю эту инсценировку твоего падения на сосну с нераскрывшимся парашютом. Просто и понятно. И лететь тебе было не нужно, потому что времени у тебя на все на это было предостаточно. Хотелось бы только знать, с какой целью все это сделано и какое задание обязался ты выполнить для фашистов. И еще хотелось бы знать,
— Товарищ майор!.. — Кожин задохнулся от возмущения. — Товарищ майор! Вы можете отдать меня под суд, можете пристрелить на месте, если считаете предателем, но не смейте мне говорить такое! Не имеете права!
Несколько минут длилось напряженное, тяжелое молчание. В темноте было слышно, как порывисто дышит разволновавшийся Кожин.
Майор беспокойно задвигался, шурша сеном, сдержанно прокашлялся. Потом заговорил уже значительно мягче и душевнее:
— Ладно, Иван. Твое предательство, пожалуй, такая же фантастика, как и версия Коринты о твоем полете по воздуху. Мы внимательно осмотрели твой парашют. Он действительно не раскрывался. Нашли и причину, по которой он не раскрылся. Нарочно так не подстроишь. Твой парашют действительно не вышел из сумки.
— Вам передали ее?
— Да, передали.
— А рацию?
— И рацию передали.
— Она в порядке?
— В порядке, работает. Так вот, Иван, похоже, что с тобой в самом деле произошло что-то из ряда вон выходящее. Мы искали тебя в ту ночь в радиусе целого километра вокруг сигнальных костров, но все напрасно. Сколь ни чудовищно было предположение о твоем предательстве, оно было единственным разумным объяснением твоего загадочного исчезновения. Да и сейчас у нас нет ничего, кроме этого. Ты говоришь — не имею права. О каких правах может быть речь? Мы находимся в тылу врага. У отряда ответственное задание. Я обязан отчетливо видеть последствия каждого своего решения. Иначе я сам стану предателем. Понятно?
— Понятно, товарищ майор. Но что же мне делать? — упавшим голосом спросил Кожин.
— Что делать? Тебе — выздоравливать. А мы, когда подлечишься, отправим тебя на Большую землю. Там разберутся, что к чему.
— Значит, обратно как несправившегося? Как человека, которому нельзя доверять?
— Да, Иван, как человека, которому я не имею права доверять. Ты комсомолец, ты должен понять, что и тебе на моем месте не оставалось бы ничего другого. На этом давай закончим. Мне пора. Я еще приду, когда поправишься.
— А как быть с доктором Коринтой, товарищ майор? Он упорно настаивает на своем предположении, говорит, что это будет великое открытие.
— Одержимый человек! Все они такие, эти ученые. Видно, по-другому им нельзя.
Только Коринта твой зря горит. Он вынул пустой билет. Впрочем, пусть себе занимается своей идеей, лишь бы тебя при этом лечил. Ну, будь здоров, Иван!
— До свиданья, товарищ майор!
Похлопав Кожина по руке, в которой все еще был судорожно зажат пистолет, Локтев поднялся и осторожно прошел к чердачной лестнице. Крикнул по-чешски:
— Доктор Коринта, будьте добры, посветите мне!
24
Черные
Сержант знал — время суровое, Родина не простит того, на кого упала зловещая тень подозрения в предательстве.
Несправедливо?
Как ни горько это было, но Кожин должен был признать, что в этом есть высшая справедливость, продиктованная военным временем. Несправедливо было бы в том случае, если бы у него была правда, настоящая, точная, ясная правда, а кто-то не поверил бы этой правде, отказался бы ее признать. Но у Кожина не было такой настоящей правды.
Кожин не знает, что с ним случилось. Летел?… Об этом он твердо решил никогда больше не говорить. Стыдно и унизительно говорить такое!
Он не предатель! Он готов кричать об этом всему миру! Он не задумываясь пойдет на смерть, лишь бы доказать это!.. Но разве ему дадут такую возможность?
Конечно, нет. Он не смеет мечтать даже о штрафном батальоне!.. Его будут допрашивать, от него будут требовать признания, а потом будут судить и…
Чем больше он думал о своем положении, тем глубже проникало в его сознание чувство полной безысходности. Это было не отчаяние, когда хочется куда-то бежать, кричать, плакать, доказывать, умолять, требовать справедливости…
Отчаяние — удел слабых. А Кожин к ним не принадлежал.
Еще не до конца сформировавшийся, Кожин тем не менее был человеком самолюбивым, волевым, мужественным. Чувство глубокой безысходности вызвало в нем странное спокойствие. Внешне оно походило на полное равнодушие к своей судьбе. А на самом деле было героическим примирением с неизбежностью. Люди такого склада способны перед расстрелом спокойно вырыть себе могилу, заровнять ее края и стать перед дулами ружей с открытыми глазами. Таких смертью не испугаешь.
Легкой тенью скользнула мысль о самоубийстве. Скользнула и ушла. Самоубийство — тоже удел слабых, Кожин отверг его. Но какой удивительной и достойной восхищения была причина, побудившая его прогнать мысль о самоубийстве! Не жажда жизни (хотя он и любил жизнь), не желание оправдать и очистить себя (он уже знал, что это невозможно) заставили его отказаться от добровольной смерти. Этой причиной был стыд. Стыд перед людьми, которые пошли на огромный риск, чтобы спасти его, которые не жалели для него ни жизни своей, ни трудов, ни времени. Он считал, что это будет грубой, бесчеловечной неблагодарностью, если он возьмет и перечеркнет все их старания, обратит в ничто их прекрасный подвиг.
Он не спал до самого рассвета и все думал, думал, думал.
Утром Ивета не узнала его. Не потому, что он осунулся и побледнел и что в глазах у него появилась печаль, а потому, что он весь изменился за эту ночь, словно вместо прежнего Ивана Кожина кто-то положил сюда совершенно другого человека.
— Иван, что с вами? Что случилось?
— Ничего, Ивета. Все в порядке. Я просто плохо спал эту ночь. Не обращайте на меня внимания!
Он произнес это спокойным, ничего не выражающим голосом и посмотрел на девушку с такой холодной отрешенностью, что у той болезненно сжалось сердце.