Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Шрифт:
Туманом залиты поля,
Береза ранена.
Чернеет голая земля —
Весна не ранняя.
Березе раскровили бок —
Топор зазубренный.
По лезвию стекает сок,
Зовет к заутрене.
Поэт из новых. Ничего, с настроением… Одно непонятно – почему сок березовый зовет к заутрене? К заутрене звон колокольный звать должен. Замечаю впереди регулировщика в светящейся шинели, вызываю его по госсвязи:
– Старшина, расчисти мне путь!
Вдвоем с ним – я госгиперсигналом, он жезлом – прокладываем дорогу. Выруливаю к Ильинке, пробиваюсь через Рыбный и Варварку к Красной площади, въезжаю через Спасские, несусь к хоромам Государыни. Бросаю машину привратникам в малиновых кафтанах, взбегаю по крыльцу гранитному. Стражники в ливреях раззолоченных отворяют первую дверь, влетаю в прихожую, розовым мрамором отделанную, останавливаюсь перед второй дверью – прозрачной, слабо сияющей. Дверь эта – сплошной луч, от потолка до пола зависший. Стоят по краям двое сотников из Кремлевского полка, смотрят сквозь меня. Привожу в порядок дыхание и мысли, прохожу сквозь дверь светящуюся. От луча этого широкого ничто утаить невозможно – ни оружие, ни яд, ни умысел злой.
Вступаю в хоромы Государыни нашей.
Встречает меня поклоном статная приспешница Государыни:
– Государыня ждет вас.
Ведет сквозь хоромы, через комнаты и залы бесчисленные. Раскрываются двери сами, бесшумно. И так же бесшумно закрываются. И вот – сиреневая спальня Государыни нашей. Вхожу. А передо мною на широком ложе – супруга Государя нашего.
Склоняюсь в долгом поклоне земном.
– Здравствуй, душегуб.
Она так всех нас, опричных, именует. Но не с порицанием, а с юмором.
– Здравы будьте, Государыня Татьяна Алексеевна.
Поднимаю очи. Возлежит Государыня наша в ночной сорочке шелку фиолетового, под нежно-лиловый цвет спальни подходящего. Волосы черные у ней слегка растрепаны, по плечам большим ниспадают. Одеяло пуховое откинуто. На постели – веер японский, китайские нефритовые шары для перекатывания в пальцах, золотое мобило, спящая левретка Катерина и книжка Дарьи Адашковой «Зловещие мопсы». Держит в пухлых белых руках своих Государыня наша табакерку золотую, брильянтовыми прыщами осыпанную. Достает из табакерки щепоть табаку, запускает в ноздрю. Замирает. Смотрит на меня своими влажными черными очами. Чихает. Да так, что сиреневые подвески на люстре вздрагивают.
– Ох, смерть… – откидывает Государыня голову свою на четыре подушки.
Отирает ей приспешница нос платком батистовым, подносит рюмку коньяку. Без этого утро
– Тань, ванну!
Приспешница выходит. Государыня коньячок лимоном закусывает, руку мне протягивает. Подхватываю руку ее тяжкую. Опираясь на меня, встает с ложа. Хлопает в ладони увесисто, идет к двери сиреневой. Открывается дверь. Вплывает туда Государыня наша. Дородна она телом, высока, статна. Телесами обширными, белыми не обделил ее Господь.
Стоя в опочивальне, провожаю взглядом широкую Государыню нашу.
– Чего встал, ступай сюда.
Иду покорно за ней в просторную беломраморную ванную. Тут уже две другие приспешницы суетятся, ванну готовят, открывают шампанское. Берет узкий бокал Государыня, садится на унитаз. Всегда так у нее – сперва немного коньяку, потом уже шампанского. Справляет нужду Государыня, отпивая из бокала. Встает:
– Ну, чего молчишь? Рассказывай.
А сама руки белые свои вверх подымает. Вмиг снимают приспешницы с нее сорочку ночную. Опускаю очи долу, успевая в очередной раз заметить, сколь пышно и белокоже тело Государыни нашей. Ой, нет такого другого… Спускается она по ступеням мраморным в ванну наполненную. Садится.
– Государыня, все исполнил. Прасковья сказала – сегодня ночью. Сделала все, как надо.
Молчит Государыня. Пьет шампанское. Вздыхает. Так, что пена в ванной колышется.
– Ночью? – переспрашивает. – Это… по-вашему?
– По-нашему, Государыня.
– По-моему, значит – в обед… Ладно.
Снова вздыхает. Допивает бокал. Подают ей новый.
– Чего просила ясновидящая?
– Сельди балтийской, семян папоротника и книг.
– Книг?
– Да. Для камина.
– А-а-а… – вспоминает она.
Входит без стука главная приспешница:
– Государыня, дети пришли.
– Уже? Зови сюда.
Приспешница удаляется и возвращается с десятилетними близнецами – Андрюшей и Агафьей. Близнецы вбегают, кидаются к матери. Воздымается Государыня из ванны, обнажаясь по пояс, грудь обширнейшую прикрывая, дети целуют ее в щеки:
– С добрым утром, мамочка!
Обнимает она их, бокал с шампанским не выпуская:
– С добрым утром, родные. Припозднилась я сегодня, думала, позавтракаем вместе.
– Мам, мы уже поужинали! – кричит ей Андрюша и бьет ладонью по воде.
– Ну и славно… – отирает она брызги пены с лица.
– Мамуль, а я в «Гоцзе» [7] выиграла! Я нашла баоцзянь [8] !
– Хаоханьцзы [9] . – Государыня целует дочь. – Минмин [10] .
Китайский у Государыни нашей довольно-таки старомодный…
– А я в «Гоцзе» уж давно выиграл! – Андрюша плещет водой на сестру.
– Шагуа! [11] – плещет ответно Агафья.
– Гашенька, Андрюша… – морщится, изгибая красивые черные брови, Государыня, по-прежнему прикрывая грудь и в ванну погружаясь. – Где папа?
– Папа у войнушкиных! – Андрюша вытаскивает из кобуры игрушечный пистолет, целится в меня. – Тью-у-у-у!
Красный луч наведения упирается мне в лоб. Я улыбаюсь.
– Пу! – нажимает Андрюша спуск, и крохотный шарик попадает мне в лоб.
И отскакивает.
Я улыбаюсь будущему наследнику государственности российской.
– Где Государь? – спрашивает Государыня у стоящего за дверью наставника.
– В Войсковом Приказе, Государыня. Нынче юбилей Андреевского корпуса.
– Так. Значит, некому со мной позавтракать… – вздыхает Государыня, беря с золотого подноса новый бокал с шампанским. – Ладно, подите все…
Дети, слуги и я направляемся к двери.
– Комяга!
Оборачиваюсь.
– Позавтракай со мной.
– Слушаюсь, Государыня.Ожидаю Государыню нашу в малой столовой. Честь мне невиданная оказана – разделить утреннюю трапезу с госпожой нашей. Завтракает Государыня вечером обычно если не с Государем, то с кем-нибудь из Внутреннего Круга – с графиней Борисовой или с княгиней Волковой. С приживалками своими многочисленными она только полдничает. А это уже сильно за полночь. Ужинает Государыня наша всегда с восходом солнца.
Сижу за столом к завтраку готовым, розами белыми убранным, золотой посудой и хрусталем сервированным. Стоят у стен четверо слуг в кафтанах изумрудно-серебристых.
Уж сорок минут минуло, а Государыни все нет. Долго правит она утренний туалет свой. Сижу, думаю о госпоже нашей. Сложно ей по многим причинам. Не только из-за женской слабости. Но и из-за крови. Государыня наша иудейка наполовину. И никуда от этого не денешься. Отчасти поэтому столько пасквилей на нее пишется, столько сплетен и слухов рассеивается по Москве да по России.
Я к евреям всегда спокойно относился. Отец мой упокойный тоже жидоедом не был. Говаривал, бывалоча, что каждый, кто играет на скрипке более 10 лет, автоматически евреем становится. Маманя также, вечная память ей, евреев спокойно воспринимала, но говаривала, что для государства нашего опасны не жиды, а поджидки, которые, будучи по крови русскими, ходят под жидами. А дедушка-математик, когда я отроком не хотел немецким языком заниматься, декламировал стишок, им самим сочиненный, пародирующий известное стихотворение [12] советского поэта Маяковского:Да будь я
евреем
преклонных годов,
И то —
nicht zweifelnd und bitter [13] ,
Немецкий
я б выучил
только за то,
Что им разговаривал
Гитлер.
Но не все были такими жидолюбами, как родственники мои. Случались и проявления, да и кровь иудейская на земле российской проливалась. Все это тянулось и тлело вплоть до Указа Государева «О именах православных». По указу сему все граждане российские, не крещенные в православие, должны носить не православные имена, а имена, соответствующие национальности их. После чего многие наши Борисы стали Барухами, Викторы – Авигдорами, а Львы – Лейбами. Так Государь наш премудрый решил окончательно и бесповоротно еврейский вопрос в России. Взял он под крыло свое всех умных евреев. А глупые рассеялись. И быстро выяснилось, что евреи весьма полезны для государства Российского. Незаменимы они в казначейских, торговых и посольских делах.
Но с Государыней – другое дело. Тут даже и не еврейский вопрос. А вопрос чистоты крови. Была бы Государыня наша наполовину татарка или чеченка – проблема та же оставалась. И никуда от этого уже не денешься. И слава Богу…
Растворяются белые двери, влетает в малую столовую левретка Катерина, обнюхивает меня, тявкает дважды, чихает по-собачьи, вспрыгивает на свое кресло. Я же встаю, смотрю в дверь распахнутую с замершими по бокам слугами. Степенные и уверенные шаги приближаются, нарастают, и – в шелесте платья темно-синего шелка возникает в дверном проеме Государыня наша. Большая она, широкая, статная. Веер сложенный в сильной руке ее. Волосы роскошные убраны, уложены, заколоты золотыми гребнями, драгоценными каменьями переливающимися. На шее у Государыни кольцо бархатное с алмазом «Падишах», сапфирами отороченным. Напудрено властное лицо ее, напомажены чувственные губы, блестят глубокие очи под черными ресницами.
– Садись, – отмахивает она мне веером и усаживается в кресло, подвигаемое слугою.
Сажусь. Вносит слуга небольшую морскую раковину с мелко покрошенным голубиным мясом, ставит перед Катериной. Глотает левретка мясо, Государыня поглаживает ее по спине:
– Кушай, рыбка моя.
Вносят слуги золотой кувшин с вином красным, наполняют бокал Государыни. Берет она бокал в большую руку свою:
– Что выпьешь со мной?
– Что прикажете, Государыня.
– Опричникам прилично водку пить. Налейте ему водки!
Наливают мне водки в стопку хрустальную. Бесшумно ставят слуги закуски на стол: икра белужья, шейки раковые, грибы китайские, лапша гречневая японская во льду, рис разварной, овощи, тушенные в пряностях.
Поднимаю стопку свою, встаю в волнении сильном:
– Здравы будьте, Го… гу… су… дадыруня…
От волнения язык заплелся: первый раз в жизни за Государыневым столом сижу.
– Садись, – машет она веером, отпивает из бокала.
Выпиваю одним духом, сажусь. Сижу как истукан. Не ожидал от себя такой робости. Я при Государе так не робею, как при Государыне нашей. А ведь не самый робкий из опричных…
Не обращая на меня внимания, Государыня закусывает неторопливо:
– Что новенького в столице?
Плечами пожимаю:
– Особенного – ничего, Государыня.
– А неособенного?
Смотрят в упор глаза ее черные, не скрыться от них.
– Да и неособенного… тоже. Вот, удавили столбового.
– Куницына? Знаю, видела.
Стало быть, как просыпается Государыня наша, так сразу ей новостной пузырь подносят. А как иначе? Дело государственное…
– Что еще? – спрашивает, икру белужью на гренку аржаную намазывая.
– Да… в общем… как-то… – мямлю я.
Смотрит в упор.
– А что ж вы так с Артамошей обмишурились?
Вот оно что. И это знает. Набираю воздуху в легкие:
– Государыня, то моя вина.
Смотрит внимательно:
– Это ты хорошо сказал. Если бы ты на «Добрых молодцев» валить стал, я б тебя сейчас выпороть приказала. Прямо здесь.
– Простите, Государыня. Задержался с делами, не поспел вовремя, не упредил.
– Бывает, – откусывает она от гренки с икрой и запивает вином. – Ешь.
Слава Богу. Есть в моем положении лучше, чем молчать. Цепляю шейку раковую, отправляю в рот, хлебушком аржаным заедаю. Государыня жует, вино попивая. И вдруг усмехается нервно, ставит бокал, перестает жевать. Замираю я.
Смотрят очи ее пристально:
– Скажи, Комяга, за что они меня так ненавидят?
Набираю в легкие воздух. И… выпускаю. Нечего ответить. А она смотрит уже сквозь меня:
– Ну, люблю я молодых гвардейцев. Что ж с того?
Наполняются слезами черные глаза ее. Отирает она их платочком.
Собираюсь с духом:
– Государыня, это горстка злобствующих отщепенцев.
Взглядывает она на меня, как тигрица на мышь. Жалею, что рот открыл.
– Это не горстка отщепенцев, дурак. Это народ наш дикий!
Понимаю. Народ наш – не сахар. Работать с ним тяжело. Но другого народа нам Богом не дадено. Молчу. А Государыня, забыв про еду, кончик сложенного веера к губам своим прижимает:
– Завистливы они, потому как раболепны. Подъелдыкивать умеют. А по-настоящему нас, властных, не любят. И никогда уже не полюбят. Случай представится – на куски разорвут.
Собираюсь с духом:
– Государыня, не извольте беспокоиться – свернем мы шею этому Артамоше. Раздавим, как вошь.
– Да при чем здесь Артамоша! – бьет она веером по столу, встает резко.
Я тут же вскакиваю.
– Сиди! – машет мне.
Сажусь. Левретка ворчит на меня. Прохаживается Государыня по столовой, грозно платье ее шелестит:
– Артамоша! Разве в нем дело…
Ходит она взад-вперед, бормочет что-то себе. Останавливается, веер на стол бросает:
– Артамоша! Это жены столбовые, мне завидующие, юродивых настраивают, а те народ мутят. От жен столбовых через юродивых в народ ветер крамольный дует. Никола Волоколамский, Андрюха Загорянский, Афоня Останкинский – что про меня несут, а? Ну?!
– Эти псы смердящие, Государыня, ходят по церквам, распускают слухи мерзкие… Но Государь запретил их трогать… мы-то их давно бы…
– Я тебя спрашиваю – что они говорят?!
– Ну… говорят они, что вы по ночам китайской мазью тело мажете, после чего собакою оборачиваетесь…
– И бегу по кобелям! Так?
– Так, Государыня.
– Так при чем здесь Артамоша? Он же просто слухи перепевает! Артамоша!
Ходит она, бормоча гневно. Очи пылают. Берет бокал, отпивает. Вздыхает:
– М-да… перебил ты мне аппетит. Ладно, пшел вон…
Встаю, кланяюсь, пячусь задом.
– Погоди… – задумывается она. – Чего, ты сказал, Прасковья хотела?
– Сельди балтийской, семян папоротника и книг.
– Книг. А ну пошли со мной. А то забуду…
Идет Государыня вон из столовой, распахиваются двери перед ней. Поспеваю следом. Проходим в библиотеку. Вскакивает с места своего библиотекарь Государыни, очкарик замшелый, кланяется:
– Что изволите, Государыня?
– Пошли, Тереша.
Семенит библиотекарь следом. Проходит Государыня к полкам. Много их. И книг на них – уйма. Знаю, что любит читать с бумаги мама наша. И не токмо «Зловещих мопсов». Начитанна она.
Останавливается. Смотрит на полки:
– Вот это будет хорошо и долго гореть.
Делает знак библиотекарю. Снимает он с полки собрание
– Отправишь это Прасковье, – говорит Государыня библиотекарю.
– Слушаюсь, – кивает тот, книгами ворочая.
– Все! – поворачивается мама наша, идет вон из книгохранилища.
Поспешаю за ней. Вплывает она в покои свои. Двери позолоченные распахиваются, звенят бубны, тренькают балалайки невидимые, запевают голоса молодецкие:Ты ударь-ка мине
Толстой палкой по спине!
Палка знатная!
Спина ватная!
Встречает Государыню свора приживалов ее. Воют они радостно, верещат, кланяются. Много их. Разные они: здесь и шуты, и монахини-начетчицы, и калики перехожие, и сказочники, и игруны, и наукой покалеченные пельмешки , и ведуны, и массажисты, и девочки вечные, и колобки электрические.
– С добрым утром, мамо! – сливается вой приживалов воедино.
– С добрым утром, душевные! – улыбается им Государыня.
Подбегают к ней двое старых шутов – Павлушка-еж и Дуга-леший, подхватывают под руки, ведут, расцеловывая пальцы. Круглолицый Павлушка бормочет неизменное свое:
– В-асть, в-асть, в-асть!
Волосатый Дуга ему подкрякивает:
– Ев-газия, Ев-газия, Ев-газия!
Остальные пританцовывать начинают, смыкаются вокруг Государыни привычным хороводом. И сразу вижу – подобрело лицо ее, успокоились брови, остыли глаза:
– Ну, как вы тут без меня, душевные?
Вой и скулеж в ответ:
– Плохо, мамо! Пло-о-охо!
Валятся приживалы перед мамой на колени.
Пячусь я к выходу. Замечает:
– Комяга!
Замираю. Манит пальцем казначея, достает из кошелька золотой, кидает мне:
– За труды.
Ловлю, кланяюсь, выхожу.Вечер. Снег идет. Едет «мерин» мой по Москве. Держу я руль, а в кулаке золотой сжимаю. Жжет он мне ладонь, словно уголек. То не плата, то подарок. Небольшие деньги – всего червонец, а дороже тысячи рублей он для меня…
Государыня наша в душе всегда бурю чувств вызывает. Описать их трудно. Как бы две волны-цунами сталкиваются, сшибаются: одна волна – ненависть, другая – любовь. Ненавижу я маму нашу за то, что Государя позорит, веру народную во Власть подрывает. Люблю же ее за характер, за силу и цельность, за непреклонность. И за… белую, нежную, несравненную, безразмерную, обильную грудь ее, видеть которую мне иногда, краешком глаза, слава Богу, удается. А внезапные повечерние смотрины эти ни с чем не сравнимы. Увидеть искоса грудь Государыни нашей… это восторг, господа хорошие! Одно жалко, что предпочитает Государыня наша гвардейцев опричникам. И предпочтение ее вряд ли переменится. Ну, да это – Бог ей судья.
Гляжу на часы: 21.42.
Нынче понедельник, в 21.00 трапеза опричная началась. Опоздал. Ну, да не страшно. Общая трапеза повечерняя у нас токмо по понедельникам и четвергам в батиных хоромах проводится. Это на Якиманке, в том самом особняке купца Игумнова, где потом почти целый век гнездился посол французский. После известных событий лета 2021 года, когда Государь французскую посольскую грамоту публично разорвал, а посланника, уличенного в подстрекательстве к бунту, из России выслал, особняк опричнина заняла. Таперича там не французы тонконогие семенят, а Батя наш любимый в сапогах сафьяновых прохаживается. Каждые понедельник и четверг устраивает он нам всем ужин. Дом этот затейливый, красивый, о старине русской напоминающий, словно нарочно для Бати выстроен был. Ждал, когда Батя наш дорогой в него вселится. И дождался. И слава Богу.
Подкатываю к особняку. А там уж все красным-красно от наших «меринов». Словно божьи коровки вокруг куска сахара, сгрудились они вокруг особняка. Встаю, вылезаю, подхожу к крыльцу из камня точеного. Молча впускают меня суровые привратники батины. Вхожу внутрь, скидываю кафтан на руки слугам. Взбегаю по лестнице к дверям широким. Возле них стоят двое придверников в светлых кафтанах. Кланяются, растворяют передо мною двери, и сразу – гомон! Как улей гудит трапезная! Звук этот любую усталость снимет.
Большой зал весь полон, как всегда. Восседает здесь вся московская опричнина. Сияют люстры, горят свечи на столах, золотятся чубы, качаются колокольцы. Славно! Вхожу с земным поклоном, как и положено опоздавшему. Следую на свое место, поближе к Бате. Столы длинные в зале так поставлены, что все упираются в один стол, за которым сидят Батя и оба крыла — правое и левое. Усаживаюсь на свое законное место – четвертым от Бати справа, между Шелетом и Правдой. Подмигивает мне Батя, а сам пирожок надкусывает. Опоздание тут грехом не считается: у всех нас дела, бывает, и за полночь затягиваются. Подносит мне слуга чашу с водой, омываю руки, отираю полотенцем. И глядь – как раз перемена блюд. Вносят слуги батины индюшек жареных. А на столах – только хлеб да кислая капуста. В будние трапезы Батя разносолов не любит. Из пития – кагор в кувшинах, квас да вода ключевая. Водки в будни здесь пить не положено.
Наливает мне Правда кагору:
– Что, брат Комяга, захлопотался?
– Захлопотался, брат Правда.
Чокаюсь с Правдой, с Шелетом, осушаю бокал свой единым духом. И сразу вспоминаю, что давно не ел обстоятельно: у Государыни, как всегда, от волнения кусок в горло не лез. Голод – не тетка, пирогом с вязигой не угостит… Вовремя, ох вовремя ставит слуга на стол рядом со мною блюдо с индюшкой, обложенной картошкою печеной да репою пареной. Тащу себе ногу индюшачью, впиваюсь зубами: хороша, поупрела в батиной печи славно. Шелет крыло кромсает, причмокивает:
– Нигде так хорошо не поешь, как у Бати нашего!
– Святая правда! – рыгает Правда.
– Что верно – то верно, – бормочу, сочное мясо индюшачье проглатывая. – Батя наш и накормит, и обогреет, и заработать даст, и уму-разуму научит.
Гляжу краем глаза на Батю, а он, родимый, словно почуяв одобрение наше, быстро подмигивает да и сам закусывает как всегда неспешно. За ним, родным, мы все как за стеною каменной. И слава Богу.
Ем, а сам батин стол оглядываю. По краям, там, где крылья опричные кончаются, как обычно гости уважаемые сидят. И сегодня тоже: справа широкоплечий митрополит Коломенский с седобородым параксилиархом из Елоховского, десятипудовый председатель Всероссийского Общества Соблюдения Прав Человека со значком СМА [14] , улыбчивый отец Гермоген, духовник Государыни, какой-то моложавый чин из Торговой Палаты, торгпред Украины Стефан Голобородько и старый друг Бати предприниматель Михаил Трофимович Пороховщиков; слева – неизменный главный врач опричнины Петр Сергеевич Вахрушев с вечным помощником Бао Цаем, осанистый одноглазый командир Кремлевского полка, певец песен народных Чурило Володьевич, вечно недовольный Лосюк из Тайного Приказа, чемпион России по кулачному бою Жбанов, круглолицый председатель Счетной Палаты Захаров, батин егерь Вася Охлобыстин, окольничий Говоров и главный кремлевский банщик Антон Мамона.
Поднимает Батя бокал свой с кагором, а сам встает. Стихает гомон. Возвещает Батя зычным гласом:
– Здоровье Государя нашего!
Встаем все с бокалами:
– Здоровье Государя!
Выпиваем до дна. Кагор – не шампанское, быстро не выпьешь. Цедим. Крякаем, утираем усы да бороды, усаживаемся. И вдруг как гром с неба: радужная рамка на потолке зала, до боли родное узкое лицо с темно-русой бородкой. Государь!
– Благодарю вас, опричные! – разносится голос его по залу.
– Слава Государю! – воскрикивает Батя.
Подхватываем, троекратим:
– Слава! Слава! Слава!
– Гойда! – отвечает Государь и улыбается.
– Гойда! Гойда! Гойда! – валом девятым несется по залу.
Сидим, лица к нему подняв. Ждет солнце наше, пока успокоимся. Смотрит тепло, по-отечески:
– Как день прошел?
– Слово и Дело! Хорошо! Слава Богу, Государь!
Выдерживает паузу Государь наш. Обводит нас взором прозрачных глаз своих:
– Дела ваши знаю. За службу благодарю. На вас надеюсь.
– Гойда! – выкрикивает Батя.
– Гойда-гойда! – подхватываем мы.
Гудит потолок от голосов наших. Смотрит с него Государь:
– Хочу посоветоваться.
Смолкаем мы враз. Таков Государь у нас: советы ценит. В этом великая мудрость его, в этом и великая простота. Поэтому и процветает под ним государство наше.
Сидим дыханье затаив.
Медлит солнце наше. Произносит:
– По поводу закладных.
Ясное дело. Понимаем. Китайская закладня. Старое мурыжило. Узел путаный. Сколько раз Государь разрубить его замахивался, да все свои мешали, руку удерживали. И не токмо свои, но и свои. И чужие. Да и просто – чужие…
– Имел я полчаса тому разговор с Чжоу Шень-Мином. Друг мой, властитель Поднебесной, обеспокоен положением китайцев в Западной Сибири. Вы знаете, что после того, как наложил я указом своим запрет на переход тамошних волостей под заклад к уездам, дело вроде поправилось. Но, оказалось, ненадолго. Китайцы стали нынче закладываться не волостями, а селениями без угодьев под так называемый таньху [15] -закуп с деловой челобитной, чтобы исправники наши имели право прописывать их как шабашных, а не тягловых. Воспользовались они законом «О четырех тяглах», а целовальники в управах, как вы понимаете, ими подкупаются и прописывают их не как тягловых, а как временнонаемных со скарбом. А временнонаемные – и есть шабашные по новому уставу. Получается, что наделы они возделывают, а платят подать только за шабашенье, так как жены их и дети числятся на наделах шестимесячными захребетниками. Стало быть, подать их все шесть бестяглых месяцев делится не пополам, а два к трем. Следовательно, каждые шесть месяцев Китай теряет одну треть подати. И таньху-закуп помогает проживающим у нас китайцам обманывать Поднебесную. Учитывая, что китайцев в Западной Сибири 28 миллионов, я хорошо понимаю озабоченность моего друга Чжоу Шень-Мина: почти три миллиарда юаней теряет Китай за эти шесть месяцев. Я имел сегодня разговор с Цветовым и с Зильберманом. Оба министра советуют мне упразднить закон «О четырех тяглах».Умолкает Государь. Вона оно что! Опять тягловый закон кому-то из приказных поперек горла встал. Не поделили барыши, разбойники!
– Хочу спросить мою опричнину: что думаете вы по сему вопросу?
Ропот по залу. Ясно, что мы думаем! Каждому высказаться хочется. Но Батя руку свою подымает. Смолкаем. Говорит Батя:
– Государь, сердца наши трепещут от гнева. Таньху-закуп не китайцы придумали. Вы, Государь, по доброте душевной о дружественной нам Поднебесной печетесь, а враги из уездов западносибирских плетут свои сети злокозненные. Они вкупе с розовым министром, да с посольскими, да с таможенными этот самый таньху-закуп и придумали!
– Верно! Правильно! Слово и Дело! – раздаются возгласы.
Вскакивает Нечай, коренной опричник, на посольских не одну собаку съевший:
– Слово и Дело, Государь! Когда в прошлом годе Посольский Приказ чистили, дьяк крайний , Штокман, признался на дыбе, что Цветов самолично в Думе «четыре тягла» двигал, буравил заседателей! Спрашивается, Государь: для чего этот пес так в «четырех тяглах» заинтересован был, а?!
Вскакивает Стерна:
– Государь, сдается мне, что «четыре тягла» – правильный закон. Одно в нем непонятно – почему «четыре»? Откуда взялась цифра сия? А почему – не шесть? Почему – не восемь?
Загудели наши:
– Ты, Стерна, говори, да не заговаривайся! Верно, верно он говорит! Не в четырех дело! Нет, в четырех!
Встает пожилой и опытный Свирид:
– Государь, а что бы поменялось, ежели б стояла в законе том другая цифирь? К примеру, не четыре тягла брала бы семья китайская, а восемь? Увеличилась бы подать в два раза? Нет! А почему, спрашивается? А потому что – не дали бы увеличиться! Приказные! Вот оно что!
Загудели:
– Верно! Дело говоришь, Свирид! Не в Китае враги сидят, а в Приказах!
Тут я не выдерживаю:
– Государь! «Четыре тягла» – закон правильный, да токмо прогнули его не в ту сторону: исправникам не деловые челобитные нужны, а черные закладные! Вот они на сем законе и едут!
Одобряет правое крыло :
– Верно, Комяга! Не в законе дело!
А левое противится:
– Не в закладных дело, а в законе!
Вскакивает Бубен из левого крыла :
– Китаец и шесть тягл осилит! От этого России токмо прибыток будет! Надобно, Государь, закон по другому числу переписывать, подать увеличивать, тогда и закладываться не поедут – некогда будет спину разогнуть!
Шум:
– Верно! Неверно!
Встает Потыка, молодой, но на хитрость цепкий:
– Государь, я так мыслю: коли будет шесть тягл или восемь, тогда вот что случиться может: семьи у китайцев большие, начнут они делиться да дробиться да будут прописываться по двое да по трое, чтобы подать скостить. А потом все одно закладываться двинут, но уже не как шабашники, а как бессемейные захребетники. Тогда по закону они могут тягло сдавать на исполу нашим. А наши возьмут два тягла, а на третьем отстроятся да и продадут назад китайцам. И получится, что те уже со скарбом на тягло сядут. Тогда такой китаец женится на нашей – и вообще никакой подати китайской! Гражданин России!