Ностальящее. Собрание наблюдений
Шрифт:
Начало 20-х — период массовой поэтической эмиграции. И те, кто из петербургских поэтов уже издалека пишет, вспоминая свой город, очищают и преображают его, возвращают ему свойственные краски. Да, по И. Северянину, сейчас «город — склеп для мертвецов» («Отходная Петрограду», 1918), но уже из эмиграции город предстает совсем иным (хотя, повторяю, — в прошлом, возникая из прошлого):
Гиацинтами пахло в столовой, Ветчиной, куличом и мадерой… Пахло солнцем, оконною краской И лимоном от женского тела… Из-за вымытых к Празднику стекол, Из-за рам без песка(«Пасха в Петербурге»)
Возле Лебяжьей канавки Глянешь со ступеней, Будто поправить булавки Синей шляпки твоей…Именно «воспоминанье, острый луч» преображает «изгнанье». Пронзающая сила памяти возвращает город, «где нежно в каменном овале / синеют крепость и Нева». Даже сумерки помнятся как деятельность художника: «бывали сумерки, как шорох / тушующих карандашей». Воспоминание — это луч фонаря, особый ракурс освещения (В. Набоков, «Ut pictura poesis», апрель 1926). Из бесцветного, лишенного красок эмигрантского «настоящего» изгнанник видит родину цветной и многоцветной: «Синей ночью рдяная ладонь / охраняла вербный твой огонь» («К родине», 1924).
Противопоставляет, объединяя в одном снимке, два цветовых канона Петербурга — сияющий и мрачный — В. Ходасевич в «Соррентинских фотографиях»:
Золотокрылый ангел розов И неподвижен — а над ним Вороньи стаи, дым морозов, Давно рассеявшийся дым. И, отражен кастелламарской Зеленоватою волной, Огромный страж России царской Вниз опрокинут головой. Так отражался он Невой, Зловещий, огненный и мрачный…Уникальная красота города возрождается — но только в памяти:
Что там было? Ширь закатов блеклых, Золоченых шпилей легкий взлет, Ледяные розаны на стеклах… Лед на улицах и в душах лед. …Тысяча пройдет, не повторится, Не вернется это никогда. На земле была одна столица, Все другое — просто города.«Румяные губы», «туманное озеро», «матовый» абажур, «голубая, овальная комната» — Петербург из 1950 года Георгия Иванова. Из ледяного никогда усилием сознания и воображения поэт возвращается в утраченную столицу с ее голубовато-золотой гаммой:
Распыленный мильоном мельчайших частиц, В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире, Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц, Я вернусь — отраженьем в потерянном мире. И опять в романтическом Летнем саду, В голубой белизне петербургского мая, По пустынным аллеям неслышно пройду, Драгоценные плечи твои обнимая.В подсоветской поэзии у Петербурга — Ленинграда — сначала исчезают краски. Город обесцвечивается, как бы выцветает. Его знаменитая красота принадлежит только давно отошедшему:
И розово-серый прибрежный гранит, И дымные дали его.Только в «видениях юности беспечной» город остался многоцветным:
Под солнцем сладостным, под небом голубым Он весь в прозрачности купался. …И фонари, стоящие, как слезы, И липкотеплые ветра Ему казались лепестками розы.Еще помнит и славит былое великолепие Михаил Кузмин — «…сквозь пар и сумрак розовея»; но сам перечеркивает красоту безобразием — «там пустые, темные квартиры, / Где мерцает беловатый пол» (1930). Абсолютно непригодную, по его мнению, декоративность города уничтожает Илья Сельвинский в «Пушторге»:
Карточный город Пиковой Дамы Под небом холщовым своих декораций Дворцов и каналов с пустыми водами…(1931)
«Погружается Мойка во тьму» — и не только Мойка, но и весь город в сознании поэта (А. Ахматова, «Годовщину последнюю празднуй…», 1938). Эпитеты? «Погребально», «свет… притушен», «в грозных айсбергах». Теперь уже — «не столицею европейской / С первым призом за красоту», а «душной ссылкою енисейской», «пересылкой» с «трупным запахом прогнивших нар» видится Ахматовой ее город.
И только к концу 50-х опять просияет его красота:
И все перламутром и яшмой горит, Но света источник таинственно скрыт.Торжествующая, праздничная полихромность поэзии XVIII века с его яркими, насыщенными цветами, подчеркнутыми особым блеском и одновременно прозрачностью красок, свидетельствует о подъеме и расцвете, цветении городской культуры. Затем — в первой трети XIX века краски становятся более изысканными, от основных цветов (синий, красный, желтый, зеленый) поэты постепенно переходят к их смешиванию, созданию более утонченной и индивидуальной палитры. Более тонким становится и сочетание цветов. Отражение города в поэтическом описании приобретает особую цветовую глубину, насыщенность, напряженность. Однако к середине века город как бы обесцвечивается — социальные мотивы изымают из поэзии яркие или изысканные краски, сводя цвет либо к желто-коричневой, либо к серо-черной монохромности. Цвет становится не ярким, не праздничным, не блестящим и не прозрачным, а грязным и тусклым.
И только к концу XIX, а особенно в начале XX, нарастая к 1913 году, как известно самому богатому и праздничному — перед обвалом в мировую войну, революцию и разруху, — цвета Петрополя приобретают удивительное разнообразие, их сочетания не только обретают утраченную изысканность, но и приумножают ее.
Нарастающий, побеждающий черный (с привнесением серого), монохром постреволюционной поэзии, играющий роль отрицания цвета, свидетельствует о торжестве зла — ведь черный цвет (и темный тоже) издревле ассоциировался со злом, белый (и светлый) — с добром. Черный (мрачный, темный) вытесняет из петербургской поэзии, поглощает разноцветье, гасит цвета. Эта победа мрака есть победа возвращающегося хаоса (из которого, по античной мифологии, родились «Черная ночь и угрюмый Эреб»). Мрак черного цвета уничтожает присущий Неве и городу на Неве блеск — а Платон считал, что мир красоты и весь мир идей обладает блеском (считалось, что «цвет богов — блестящий, ввиду происхождения их от огня» [45] ). Любопытно, что российский психоаналитик С. Афанасьев считает черный выразителем акцентуации шизоидности (замкнутость, напряженность) [46] .
45
Н. В. Серов. Античный хроматизм, с. 37.
46
С. Э. Афанасьев. Цветовые нити поиска личностной типологии в древнеиндийской философии и современной психологии. — В кн.: Н. В. Серов, с. 444.