Новый год в октябре
Шрифт:
– Видите ли… – донесся ответ, – у меня от рака умерла мать. Мне… вдаваться в дальнейшие пояснения?
– Простите, – смутился Прошин, – Я имел в виду чисто философскую…
– Третий этаж, – устало морщась, сказал Соловьев.
Только очутившись в коридоре, Прошин понял, что так удручающе на него действовало: в подвальном кабинете Соловьева не было окон.
Прошин стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, потянул ее на себя. Таня даже не обернулась, занятая разглядыванием на свет предметного стеклышка с какой–то фиолетовой кляксой. Здесь, в казенной обстановке,
– Ты как… здесь?
– Что значит «как»? – изображая ответный восторг, спросил он. – Я на работе… поскольку командирован к некоему Соловьеву.
– Понятно. Как в Индии? – Она сдернула с головы колпак, вытащила заколку, рассыпав по плечам тугие черные пряди волос, и сразу стала той, прежней Таней – знакомой, близкой, но первое чувство отчуждения и скованности осталось и, подавив непринужденность, заставляло теперь вести тягостную игру в приветливую разговорчивость.
– В Индии? – Он пожал плечами, не зная, как бы скупее и точнее выразить пестроту одна за другой вспыхивающих в памяти картин. – Нормально… Бусы тебе привез. Из аметиста.
Скованность нарастала. Главные темы исчерпались, и сейчас предстояло найти другой пунктик беседы, причем найти срочно, иначе, оборвав якоря, всплывет утопленницей прискорбная истина: если любовникам не о чем говорить, значит… И тут он понял, что настроение обремененности, охватившее его в первые минуты, не было случайным, что зря он зашел сюда, как и вообще зря когда–то связал себя с этой женщиной, ставшей сродни неотвязной, дурной привычке, бросить которую столь же необходимо, сколь и трудно. Никогда ему не было по–настоящему легко и хорошо с ней, да и как могло быть такое, если между ними стоял его друг – ее муж; и оттого чувствовал себя Прошин подонком, воришкой, тем более знал, что не страсть и даже не увлечение стянуло их путаным, мертвым узлом, а ее слепая попытка освободиться от привычки нелюбимого мужа и его довольно несложный расчет в обзаведении удобной любовницей без надежд и претензий.
Пауза становилась невыносимой, до горечи смешной, трясина ее готова была сомкнуться над их головами, и глаза Тани, поначалу блестевшие радостью, скучнели в досаде, что, кольнув самолюбие Прошина, ослабило в тот же миг и обруч дурацкого онемения.
– А как Андрей? – спросил он, устало потерев пальцами веки.
– Сегодня в командировку. Во Францию. Вы с ним везучие в смысле заграниц.
– Может… я приеду?.. – спросил он, принимая отсутствующий вид.
Так было всякий раз: договариваясь о свидании, он невольно робел, не веря в ее согласие, и потому спрашивал неопределенно, вскользь, с некоторым даже внутренним страхом, готовый в любой момент отшутиться…
– Заезжай, – безразлично кивнула она, и, ощутив в ее состоянии нечто схожее со своим, Прошин, желая сгладить неловкость, мягко привлек ее и с той же затаенной опаской коснулся губами щеки.
«А девочка стареет… Морщины».
– В двенадцать… – уточнил он, тут же прикинув, что потом по телефону, на расстоянии, можно легко от встречи
Кажется, все… Ан нет; надо опять найти два–три заключительных слова, но слов нет, и снова – липкая двусмысленная пауза.
– Я страшно тороплюсь, – пробормотал он. – Проводи к Соловьеву, а то в ваших казематах заблудишься – не доаукаешься.
– Через дорогу строится наш новый центр, – сказала она. – Вот уж там будут казематы и переходы – в них только на электромобиле передвигаться.
– Капитальное строительство – как гарант развития науки, – процедил Прошин, дабы что–то изречь.
Далее шли молча. Блестели желтые пятаки ламп на низких потолках, из лабораторий доносились голоса, звон пробирок, шум воды; мелькали в полумраке коридоров белые пятна халатов…
– Ну вот. Пришли. – Она сунула руки в карманы халата и опустила голову, словно чего–то выжидая.
Новая задача – прощание. Деловито бросить «пока» – некрасиво; играть в искренность – дикий, неимоверный труд… Хотя вот – прекрасный вариант… Он приподнял ее подбородок, ласково и твердо посмотрел в покорные, любящие глаза.. Они быстро и осторожно поцеловались, тут же смущенно отступив в стороны – в больничных стенах любовные лобзания выглядят по меньшей мере нелепо. Прошин, храня улыбку, нащупал за спиной ручку двери. Стеснение прошло, настроение подскочило до сносного, скользнула даже мыслишка все–таки заехать к ней вечерком, а там будь что будет; главное – расстались, и расстались хорошо, душевно!
– Все, – отчего–то шепотом произнес он. – До вечера.
Таня пожала плечами.
* * *
Звонок Прошин услышал, едва отпер дверь. Он пробежал в полутемную прихожую, на ходу бросив портфель в угол, снял трубку.
– Леша?
– Леша, Леша, – недружелюбно буркнул он в мембрану. – Здрасьте, пан директор. И сразу – сердечное вам спасибо. За головную боль – анализатор этот… клеточных структур!
– Не надо так, милый, – Бегунов, чувствовалось, перебарывал раздражение от подобной преамбулы. – Этот прибор – что называется, во спасение тысяч жизней…
– Чем мне предлагается гордиться. – Прошин дотянулся до кнопки торшера и включил свет. – Меня бесят красивые словеса, – заметил он. – И я выскажусь на сей счет менее вдохновенно. Наша аппаратура – не панацея. Радикально она ничего не излечит. Соловьев – идеалист и восторженный псих. Далее. У меня масса работы по международной линии. Мне трудно. Слушай… Ну пусть, например, врачами займется Михайлов, а?
– У Михайлова и без того хватает дел. А если тебе трудно одному в отделе – пожалуйста, бери помощника. Приказ я подпишу.
– Спасибо за совет, – с издевочкой откликнулся Прошин. – Я уж как–нибудь один, своим слабым умом, без прихлебателей… – Он попробовал придумать что–нибудь еще утонченно–обидное, но нараставшая злоба уже мешала изречь изысканную гадость, толкая на выражения открыто враждебные, и потому он попросту ткнул пальцем в рычажок; с полминуты подержал его так, а затем, с ожесточенным удовлетворением послушав короткие, визжащие гудки, брякнул трубку на аппарат. – Ну, папаша, – вздыхал он, отправляясь на кухню. – Ну, козел…