Новый Мир (№ 1 2005)
Шрифт:
А лилово-розовая на вечерней заре старица звенела от лягушачьих оркестров, причем все лягушки как по команде вдруг замолкали и вновь начинали стрекотать... Собаки бесились по деревне — катался на мотоцикле сын милиционера Вахита... овцы, опоздавшие домой, торкались по воротам и уморительно смешно блеяли... громко щелкал кнут пастуха дяди Васи... и хрипло рассказывало радио на столбе среди села о достижениях народного хозяйства...
Настя тогда ушла домой уже в синих сумерках, оплеснув меня на прощание загадочным влажным взглядом. И больше я ее на берег вечером
И вот теперь только камыш да песчаные холмы на месте нашей старицы, там горит мусор, старые резиновые колеса, и между ними на мотоциклах скачут современные мальчишки, преодолевая подъемы и спуски...
И не очистить более старицу, не вернуть сюда чистую воду с лодками и гусями, не порадовать старые глаза моей мамы...
Ничего не вернуть...
9
Прошел еще один год. Мать все хуже говорит по-русски — невнятный ее голос мне все труднее понять. Писать же письма старухе уже тяжело.
А недавно до меня дошла страшная мысль: я ведь взрослым человеком так с мамой своей и не поговорил, чтобы при этом абсолютно понимал ее. Во всю жизнь так и не поговорил.
Хоть и часто навещал ее прежде. Но сейчас билеты хоть на самолет, хоть на поезд такие дорогие... страну словно топором разрубили.
Правда, со своим знанием татарского языка я вряд ли смог рассказать ей подробно и ясно, как жил, как работал... И она мне многого не поведала, потому что есть чувства, понятия, которые невозможно выразить на примитивном языке про погоду и здоровье...
Когда же мы услышим друг друга и поймем?
Невыносимая беда произошла с нами. Бывший комсомолец, романтик, подчинявшийся всю жизнь воле великого государства, седой болван, не плакавший, когда в тайге рысь, прыгнув с дерева, ободрала мне голову, сижу над письмами матери и плачу...
Мне уже по-настоящему не изучить татарский язык, а ей — русский.
Даже если куплю еще десять словарей...
Чем дальше, тем мучительнее нарастает непонимание между матерью и сыном.
Нет, живи подольше, мама!
Живи подольше, багерем!
Живи подольше, родная!
Может быть, нам повезет с тобой уйти в один день...
И кто знает, может быть, где-то среди звезд... говорят, там другой, единый язык... Я расскажу тебе, как любил тебя и помнил каждую минуту своей жизни твои темные печальные глаза... а ты простишь меня...
Белый пожар
* *
*
Страх
вряд ли черным потом оправдаю.
Что опять? Сплетая золотую сеть,
не вплести ли птицу в рыбью стаю?
Праздные вопросы, незачем чертить
схему беркутиного полета.
Не солить же море, и полынь перчить
в диком поле — дело идиота.
Но и наши, скажем, дерзкие дела
диковатых черт не лишены ли?
Где была ты, муза? Что пережила?
Жалуешься? Косточки заныли?
Все о’кей, подруга. Завершится гнет
неба, почерневшего до жути, —
вдохновенный мусор с берега смахнет
белое крыло тайфуна Джуди.
* *
*
С шести до семи разбудила, жалела, кормила,
велела: доспи.
Послушался. Сон разразился. Нечистая сила
гуляла в Степи.
Гремели копыта, тачанки ложились под танки,
Каяла в огне
сгорала под крик воронья в оперенье зарянки.
Неужто во сне?
Глазам не поверил. С открытыми сплю почему-то.
Ни вида семьи,
ни образа мира, ни милой мордашки уюта
с семи до восьми.
Ни славьему щелку, ни славе, ни конскому скоку
не верил дотла,
а ты приходила, а ты достоверна, поскольку
Каяла — была.
В сторону Углича
Ни синих глаз, ни белых рук,
ни соловья-страшилища.
Вполне искусственна вокруг вода водохранилища.
Кто срезал эти берега? Куда смотреть? На глину ли?
Нас покалечили, река, покинули и кинули.