Новый Мир (№ 1 2005)
Шрифт:
Иногда же усилия оправдываются. Почти:
Когда была материей материя,
Редели звезды, гасли и слабели,
С Кремлем бессонным спорил сонный Берия
И жизнь моя мне снилась в колыбели.
Но в дни служенья патриарха Сергия
В обители Святого Серафима
Явилась из материи энергия,
И я заплакал, все непоправимо.
Изящество
Лаконизм, помноженный на экспрессию общественной страсти, вводит Синельникова в сферу эпиграммы: “Читать ли мне Четьи-Минеи, / Когда продажа табака — / Вся ваша суть, святые змеи, / Автокефальная ЧК!..” Тут есть что-то от салонных импровизаций Тютчева на злобу политического дня. Имеется у Синельникова стихотворение “Хванчкара” — лирический каталог грузинских вин, довольно ординарный по достоинству, но отличная концовка (ради которой, может быть, и затевалось предшествующее перечисление) — про “сорокаградусный русский мороз / Как национальный напиток” — снова напоминает щегольское тютчевское mot.
Довольно часто предметом эпиграмм становится в книге советское прошлое, и не только эпиграмм — в том же ряду и большая “Ода на разрушение Вавилона”. Тон в этих случаях берется ностальгически-иронический (кстати, тогда же блестяще освоенный Тимуром Кибировым, теперь, кажется, его оставившим):
Кинохроника древняя длится…
О, какая державная мощь —
Наших бабушек юные лица
И ряды марширующих тещ!..
Hйlas! Шутки над “тещами” невозможны, как говорится, “по определению”, на такое уважающий себя художник не идет ни при каких обстоятельствах! Даже если этого требуют интересы рифмы, которые все-таки нередко заводят речь поэта в области довольно туманные:
“В „Двенадцати” с дневными снами, / В „Конармии” и день и ночь / Хотелось встать волной цунами / И тяготенье превозмочь. // Пока вещают лжемессии / И хлещет пенная вода, / Подняться с гибелью России! / И опуститься… Но куда?” Действительно — куда? И почему у Блока “с дневными снами”, когда там “черный вечер”, а в “Конармии” почему-то — круглосуточно? Понятно, что публицистика, но какая-то… приблизительная. В стихотворении “Вопрос”, трактующем тему свободы воли и ее издержек, того пуще:
…Полно ее за океаном,
Откуда посылают нам
Эротику с крутым слоганом,
Обноски негров, чуингам…
Ну, во-первых, не “слогбн” все-таки, а “слуган” (но эта небрежность, может, и намеренная, из презрения). Потом
Будучи поэтом-путешественником (как Бальмонт, Гумилев, Н. С. Тихонов), Синельников не упускает возможности усилить вес текста введением всякого рода экзотизмов. Взять хоть названия: “Колодец Агарсены”, “Храм Трипура сундари”, “Шива, Кришна, Индра”, “Сарнатх”, “Мара”, “Карма”, “Сутра” (есть в его стихах и “сансара”, и “аватара”, и “нирвана”, конечно) — это из индуистско-буддийского ареала. Теперь из мира библейского: “Исайя”, “Самсон”, “Мариамна”... Из исламского мира: “Джалал-Абад”, “Шухрат”, “Абдулали”, “Хазрет-Айюб”, “Чарх-и-фоллак”, “Сары-Джон”… (симптоматична в этом ряду рифма из стихотворения “Жолон Мамытов”: “Где грубокаменный гремит Аламедин, / Как демонов переговоры. / Как будто бы идет за лампой Аладдин, / И синевой и светом веют горы…”; не упустим случая заметить, что “демоны” здесь — тютчевского происхождения.
“По-видимому, не столь важна причастность художника, поэта к той или иной конфессии, — писал Синельников в ходе обсуждения темы „Христианство и культура”2. — Отрадна, конечно, верность религии праотцев и пращуров, той религии, которая образует почву родной культуры. Но люди искусства так искренне переменчивы. Особенно в искусстве... Вспомним „всемирную отзывчивость” Пушкина. Лермонтов, глубоко веровавший, был мусульманином, исламским фаталистом, по крайней мере не меньше, чем православным христианином. В творчестве Бунина удивительно естественны славяно-языческие, эллинские и эллинистические, гностические, православные, католические, иудаистские, исламские, буддийские и зороастрийские мотивы. Валерий Брюсов восклицал: „Я все мечты люблю, мне дороги все речи, / И всем богам я посвящаю стих”!”
Можно было бы сказать, что для поэзии Синельникова мультирелигиозность, как и мультикультурность, как и литературный полигенезис, — лицевые черты. Смущает только вопрос: возможен ли лирический контакт с тем, кто как “трехликий бог в пещерной Элефанте” из стихотворения “Шива, Кришна, Индра”?
Иногда возможен. Когда отступают заботы о теме и о звуке, о плотности или легкости поэтических материй, о ремесленном труде и импровизационной спонтанности. Когда, скажем так, строку диктует чувство. “Договоримся, что тема не имеет значения (или не слишком большое значение имеет) в стихах. Важнее чувство, интонация…” — написал Синельников в заметках об А. Межирове3, имея в виду, очевидно, не только его одного. И в стихах о Лермонтове сказано то же: “Глубокое чувство не пошло. / Конечно, кудряшки, оборки… / Влюбленный в жену командира / Поручик успел записать / Какие-то грозные строки…”
Глубокое чувство — обычно несчастливое. Волна настоящей лирики накрыла Синельникова в стихах 1996 — 1998 годов, где речь об умершей любви: “Единоверческая церковь”, “Все, что, светясь, темнело в ней…”, “Драматургия”, “Заглядывая в окна”, “Я женился на голосе этом…”, “Гомеопата скудные крупицы…” и еще нескольких. Процитируем кратчайшее, самое простое: “Поседела одна, / Потемнела другая. / Дорогая жена, / И любовь дорогая. / В жалких сумерках дня / Все, что было, то сплыло. / Где-то мимо меня — / Мена шила и мыла”.