Новый Мир (№ 1 2008)
Шрифт:
Однажды опять пошла за щавелем. Знала, что при подходе к Дзаурекау на бугорке его полно, и от безысходности потащилась туда. Дорога всегда, сколько бы мы с сестрой ни ходили там по полям в поисках веточек прошлогодней картошки, была безлюдной. Вдруг из низины подвода на волах. Сидит взрослый парень, и с ним мальчик лет десяти. Парень соскакивает, подбегает ко мне, ощупывает меня, как какую-то свою вещь, и… тянет в кювет. Борьба была насмерть, я разодрала ему все лицо, он справиться не мог, орал, матерился, я его била кулаками, до крови разбила нос, он, обращаясь к мальчику, кричал ему почему-то по-русски: “Не смотри! не смотри!” Меня уже оставляли силы. Я повернула голову и вдруг увидела, что вдалеке со стороны Дзаурекау показалась грузовая машина, полная народу. Я до сих пор совершенно
С отчаяния я написала письмо отцу. Мы и раньше ему писали, что мама больна, но ответы были не более чем сочувственные — попытайтесь выяснить, не туберкулез ли это, если так, то ей должны дать другую карточку на питание и т. д. Но тут он приехал сам. Он служил в снабженческой тыловой части и жил, конечно, безбедно. К нам привез несколько унесенных со склада банок с тушенкой, мы их вместе с ним за дни его пребывания съели, и он уехал. На прощание уже в сенях он мне одной сказал такую фразу, что я ни понять, зачем он ее сказал, ни забыть никак не могу до сих пор. Он сказал: “Ваша мать скоро умрет”. Что это было? Полное равнодушие ко всем нам или переполнившее его самого отчаяние вплоть до потери чувства реальности и непонимание — кому он это говорит… Ну, Бог с ним, сказал и сказал. Я в те годы, а мне было уже четырнадцать лет, предаваться отчаянию не умела.
Вдруг вся наша станица заполнилась военными. Больная мама стала нервничать — уж не отступление ли это. Мы всячески ее уговаривали — этого не может быть, но, запуганная насмерть, она во всем сомневалась и напрямую спросила у стоявших у нашей хозяйки военных, что это значит. Они отмалчивались, отшучивались, были хорошо одеты, образованны, пытались ухаживать за моей старшей сестрой. И среди ночи собрались и все разом покинули Архонку. Это была акция выселения ингушского народа с их родины и вывоз их в Среднюю Азию.
Все проходило тихо, говорить об этом боялись. Через какое-то время при выдаче пенсии за отца почтальон попросил кого-нибудь из нас зайти в райисполком. Там сказали: если хотите, можете переехать жить в отдельный дом в Ингушетии. Даже мысль об этом показалась маме страшным грехом, тем более что она-то перенесла смерть своих родителей, сосланных в Казахстан. Но, между прочим, когда наши отступали, один офицер, ночевавший у нас, говорил, что в окопах нашим солдатам в спины стреляли вооруженные ингушские парни. Может быть — Кавказ есть Кавказ.
Теплело. Нам выделили участок под огород, и мы с сестрой посадили, не перекапывая весь участок, а только делая лунки, кукурузу и, как принято на юге, по кукурузе фасоль. Уже через месяц появились зеленые стручки, мы их безжалостно срывали и варили.
Мама стала постепенно подниматься. У нее была идея: дойти до Орджоникидзе, до Управления железных дорог, и там попросить направить нашу семью в любое место, чтобы мама работала стрелочником, а у семьи было свое жилье — стрелочная будка. Жить на квартире уже не было ни сил, ни возможности. И вот, чуть-чуть оправившись, она пешком пошла за семнадцать километров в Орджоникидзе. Какое-то время шла, потом ложилась в кювет, отлеживалась и снова шла. В город пришла к вечеру и только к ночи нашла Управление Кавказских железных дорог. Легла спать прямо на крыльце. Ее увидел сторож, пожилой осетин, перевел в свою сторожку, покормил, чем мог, оставил спать на своем топчане, а сам забрал телогрейку и ушел спать на то же самое крыльцо.
Утром она была в кабинете начальника со своей просьбой. Худая, в лохмотьях, черная лицом, она стояла перед ним и просила хоть где-нибудь дать ей с тремя детьми работу и жилье. Тут он спросил: “Кто вы по специальности?” — “Учительница”. И разговор принял совсем другой оборот. “Ведь у нас, — сказал он, —
Предчувствуя большие и положительные изменения в нашей судьбе, мы уже иначе воспринимали и отсутствие билетов, и ночную сидячую поездку до Минвод, и поиск в Минводах того самого щебеночного завода, в школу которого было у нас на руках направление. Нашли, прибыли прямо к директору, и он нас направил в дом, в трехкомнатной квартире которого была комната для нас.
Представить нашу радость, когда мы вошли в свою комнату с четырьмя стенами, где мы могли жить так, как хотелось, и за нами никто не следил, как это было на квартире, — ну просто невозможно! Мы тут же на полу завалились спать. Наутро мама снова пришла к директору завода, и он сказал, что решено школьный огород полностью передать нам, а там… соток десять кукурузы, уже почти готовой к варке, и по ней сплошной сладкий горох! Нет, это было невероятное счастье, свалившееся на нас! Это был июль сорок четвертого года.
Щебеночный завод на Змейке был построен задолго до войны, свозили щебенку вниз по канатной дороге, при этом за счет тяжести спускавшихся вниз люлек со щебенкой пустые люльки поднимаются вверх, и процесс отгрузки течет непрерывно.
Приехав на каникулы, я решила поработать на откатке. Дневную смену проработала нормально, но тяжело. Отдохнуть ни минуты нельзя, только отвезешь люльку, тут же снизу приехала пустая. Ее надо быстро заполнить, открывая люк тяжелым нажатием рукоятки, и отвезти полную люльку до спуска. Пока ты это делаешь, новая люлька уже подошла. И так всю смену. Ночью работать особенно тяжело, я не смогла продержаться и недели. А бедные наши знакомые женщины проработали на заводе откатчицами всю жизнь.
Одна из них, наша соседка по квартире — Шура, старше меня лет на пятнадцать, была моей лучшей подругой. Ее муж погиб на войне, и она одна воспитывала сына. Денег, которые она зарабатывала на откатке, ей явно не хватало. Мы с ней подружились с первых же дней нашего появления на Змейке, и даже потом, когда я приезжала на каникулы из Ленинграда, я шла к ней. Ее сын был уже взрослым, работал водителем и, конечно, пил. Она болела раком и все просила меня: “Клара, найди врача, пусть вылечит, я ему заплачу пятьсот рублей”. Она не понимала, что вылечить уже нельзя.
Так вот, с первых дней нашего приезда она уговорила меня носить на базар в Минводы дрова и тем подрабатывать. Мы с ней вставали чуть свет, пока объездчик наверняка не появлялся, шли в лес и срубали по ясеньку. Ясень в тех местах рос оголенный почти до самой вершинки. Мы осторожно срубали вначале сам ясень, затем обрубали вершинку, прятали срубленное в кусты, чтобы не заметил лесничий. И ствол рубили вначале поперек, а потом вдоль и поленья складывали в мешок. Заносили топоры в сарай и быстро, пока никто не видел, тащились в Минводы на базар. Это километра полтора под гору и затем четыре-пять по ровному. Раскладывали дрова на пять-шесть кучек и продавали довольно быстро. Денег хватало на банку кукурузы, и оставалось у Шуры на большую лепешку, а у меня — на маленькую. Завернув кукурузу в мешок, Шура шла домой, а я в школу, без каких-либо учебников и тетрадей. Садилась там на заднюю парту и после уроков — опять пешком по ровному, и теперь уже в гору, домой. Мы тогда жили не так уж голодно, можно было обойтись и без этих походов, один обед нам давали на всю семью в столовой, но уж очень я привязалась к Шуре и отказать ей ну никак не могла. Конечно, кукурузе в семье радовались, тут же мололи ее на самодельной вертушке-мельнице и варили кашу.