Новый Мир (№ 1 2008)
Шрифт:
Донец Екатерина Михайловна родилась и живет в Москве. Прозаик. Окончила Школу-студию при МХАТе и ВГИКе, а также Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького. Печаталась в журналах “Знамя”, “Звезда”, “Литературная учеба”, “День и ночь”, “Новый берег” (Дания). В “Новом мире” печатается впервые.
Осенним утром на троллейбусной остановке посреди города сидят двое бомжей. Пьют водку из белых мягких стаканчиков, закусывают батоном и яблоком. Один устроился нога на ногу, из-под брючин — желтые костяшки протезов в летних ботинках. Что-то весело рассказывает приятелю. Оба смеются громко
Мы для них — движущиеся картинки, бесплатное кино.
Костя
Костя — даун. Он круглый год почти каждый день стоит у ворот нашей церкви. Одет чисто, иногда даже модно. Не клянчит, не гнусит, как слезливые бабульки и бомжи рядом с ним. Руку не протягивает — руки у него в карманах.
Прохожу мимо, даю ему десятку. Он неторопливо руку из кармана вынет, чуть сдвинет в мою сторону раскосые китайские глаза, возьмет с достоинством деньги и снова руку — в карман. Всё — молча. Почему-то подавать ему — гораздо большее удовольствие, чем остальным, без умолку благодарствующим.
Раз я видела его в церкви: стоял все так же молча, сняв шапку, перед Иверской, смотрел прямо Ей в глаза…
Ёрш
Последний, восьмой.
Если быстро перебираться из одного вагона в другой, не упуская поезда, то от “Кропоткинской” до “Сокольников” укладываешься аккурат в один состав. В последнее время Ёрш уже даже не бормочет жалостливо — все равно из-за воя поезда ничего не слышно. Просто молча двигается по вагону. Выручка та же, бормочи не бормочи.
Последний, восьмой вагон — “Сокольники”. Приехали. Сюда нам и надо. Ёрш вылезает из вагона, пережидает толпу. Заглядывает в пакет с выручкой: несколько бумажек, остальное — железяки. На полкило потянут. Мало. Охо-хох… Опять Саня вечером трясти-обыскивать будет.
Толпа на станции спадает, Ёрш завязывает пакет узлом, сует во внутренний карман куртки, не спеша ковыляет к лестнице. Тринадцать ступенек. Площадка. Еще десять. Можно отдышаться. Пропускные автоматы — на выход, длинный коридор. Там еще четыре ступеньки. Двери стеклянные, будь они неладны, вертаются туда-сюда, того гляди, по морде вдарят. За ними направо — два раза по восемнадцать ступенек, и вот они — последние двери, самые злющие, ветром так и швыряются. Зато дальше — воля вольная; ветер со стороны парка лесом пахнет, дождем, прелым листом. Ёрш перебирается через лужи, неуклюже балансирует на поребриках — высокие, черти! Вот сейчас подошвы отлепятся, и тогда — прощевайте, новые штаны! На углу у киоска проверяет урну, выуживает пару пивных банок. Аккуратно расплющивает жестянки об асфальт, складывает в заплечный рюкзак, двигается дальше. В конце узкого прохода между домами — церковная ограда, за ней видны голые скрюченные деревья и кусок алтарной стены. Рано еще, народ со службы не идет, часов семь, наверное. И из ребят никого — ни Кости, ни Сайки. Только Пуча и Маха-дурочка толкутся у калитки. Спешить некуда. Мимо Ерша медленно проползают вывески на домах: “Мир кожи и меха”, “Игровые автоматы”, “Салон связи”, “Ювелирный”… И вовсе не потому Ёрш их не читает, что знает наизусть, а просто вывески эти ему — без надобности. Вот сейчас доберется до того бетонного столба, что на другой стороне переулка, аккурат напротив церковной калитки, привалится спиной, оглядится: нет ли где Сани-афганца с его фургоном. И понятно ведь, что нет, рано еще, а все равно каждый раз хочется Ершу, чтобы Саня каким-то чудом приехал пораньше, подошел бы вразвалочку, папироску свою сплюнул и сказал: “Ладно, Ершович, суши весла — чехли пушки, снимаю тебя с вечерней вахты, знаю, что еле стоишь и колени твои
Ёрш приваливается спиной к холодному столбу и, задрав голову, размашисто крестится на сияющие кресты: “Владыко Небесный! Весь день — на коленях перед тобой, грешник окаянный… Помяни, Господи, в Царствии Твоем рабу Божию Анну, невинно мной во хмелю убиенную, Царствие ей Небесное. Вот так вот. Еще спаси и помилуй, Господи, сидельцев Петра, Фархуддина, Егория и тюремщика их Александра, еще спаси и помилуй мента Михаила, не давшего мне, грешному, в сугробе погибнуть холодной смертью, и доктора Якова Моисеича, и Саню-афганца… и здравие и спасение… Осень эту да зиму дай, Господи, перевалить, весной уже все к теплу покатится… Яко благ и человеколюбец”.
Маха-дурочка радостно загребает воздух красной ручищей: “Давай к нам!”
Ёрш скалится весело, хрипло кричит ей: “Щас! Марафет только наведу и — бегом, моя краля!” Достает из рюкзака моток липкой ленты, проверяет, хорошо ли держатся шерстяные носки на культях голеней, и аккуратно, поверх старого, ослабшего, накручивает новый скотч на толстые подошвы от солдатских сапог, примотанные к коленям.
Мороз забирает
К ночи мороз стал забирать. Пуча проснулась, потому что нос заломило от холода. Пощупала ногу — опять пухнет. И тряпки все намокли, заскорузли. Значит, сочит. Выбралась из картонного логова. Кругом тихо, ветра нет. Разъяснело, и звезды сквозь деревья. Прямо как в настоящем лесу.
Нога ноет и дергает. Как-то ночь перемыкать надо. Утром Сайка-хромой с остальными здесь будут, на Москве-Третьей. Завтра надо ехать в Пушкино, в Никольскую: там поесть и взять гуманитарку.
Пуча, кряхтя, залезла обратно в логово. Попыталась угреться. Нет, холодно. Забирает сильно. Была бы Жулька, погрела бы, так нет ее. Сайка с Махой сожрали. Маха-дура его подговорила. Ей бы только жрать. Отобрали вчера у Кости-дауна денежки — и пива взяли, и беленькой, и закуся. Нет, мало ей, прорве. Мяса подавай. Собаку подавай. А Пуча — что? Пуча спала. Так с утра и поехало все вкось: то с Махой-дурой за Жульку тюкались до кровянки, то Сайка вступился за Маху — добавил Пуче красоты. И когда к вечеру Сайка сказал, что мороз будет, идти надо по железке до вокзальных ангаров, то Пуча с ними не пошла. Они ушли, и Ёрш еще с ними увязался. Все равно она не дошла бы. Нога болит. Упала бы на полдороге, они бы попинали да бросили. Не на себе же переть.
Холодно. Позвенела на ощупь бутылками — все пусто. Нет. Вот в чекарике осталось немного. На глоток. На потом, на потом надо припрятать. И курево взяли. Ничего, у нее есть, на себе схоронено. Порылась в тряпье на груди, достала не поломаную почти “кентину”. Покурила. Внутри ненадолго потеплело.
Нет, холодно. Надо идти в город, в подъезды. Проверила в сумке свои вещи: две кружки, шапка легкая, ботинок, ложка, яблоко подмерзлое, но еще совсем хорошее, кусок булки, целлофановые пакеты, газеты, мыло, две резинки, чекарик с глотком беленькой.
Была уже ночь, когда Пуча вылезла из дыры в парковой ограде и поковыляла через дорогу к домам.
Тыркнулась в один подъезд, в другой — закрыты. И замки какие — без замочных скважин, шпилькой не поковыряешь.
— Позакупорились, гады. Подъездов им жалко, а человеку обогреться негде…
Вот этот подъезд — знакомый. Да. Вспомнила, как в ноябре, в первые морозы, они с Сайкой — Махи-дуры тогда еще не было — пришли в подъезд, устроились наверху, разложились. И только разложились — на нижней площадке дверь: клац! Выходит старый хрен в тапочках: