Новый Мир (№ 1 2009)
Шрифт:
Этот человек заменил ему отца... какие страшные слова. Это был отец. Отец... Родной — его больше не было на земле. Но между учителем и учеником стояло такое же небытие. Поэтому он не имел и никогда не получал такого права — так его называть. Поэтому носил другую фамилию. Физически живой — и несуществующий. Не одевал, не кормил. Не опора, не защита. Учитель, воспитатель. Очень просто, воспитатель — значит, воспитал. Насытил яблоком. Появился из ниоткуда — ворвался, все переменил. Кого-то лепил вдохновенно, как будто из глины человечков. Новых, то есть заново.
Растворял в себе речью, взглядом. Опустошил. Внушил чувство своей ненужности — новый и гнетущий страх перед будущим, так что казалось, постоянно решался вопрос о жизни твоей и смерти. Но мучительней всего было его же равнодушие, когда переставал
Власть над душами учеников — и боязнь душевной близости с ними же. Как могло так быть? Почему? Даже не обращаться по имени, заранее отсекая саму эту возможность, но какую же, если не полюбить кого-то? Никто даже не знал, где он жил. Можно подумать, спускался с небес… Прилетал на голубом вертолете… Вечно в одном замусоленном траурном костюме. Рубашка. Галстук. Портфель. И ничто не менялось год за годом.
Только однажды он вдруг стукнул по столу, издав глухой стон: “Убожество...” Все затихли, не понимая. В опустевшей школе, выше, с некоторого времени доносились вопли оркестра, но к этому давно привыкли. Духовые инструменты, переданные подшефной воинской частью за негодностью, лет двадцать пылились в какой-то кладовой. Учитель музыки пообещал директору, что у школы появится духовой оркестр. Набрал учащихся, у которых обнаружил слух и чувство такта, а по вечерам натаскивал издавать звуки. Можно было лишь угадать, что это разносится марш...
И вот, умолкая лишь временами, начиная и начиная заново, репетировали, а Смычок дирижировал.
Карандаш… Раб своей службы, вот он отслужил еще один урок… Учитель, будто бы мстивший кому-то успехами своих учеников... Одинокий, мучительно затаивший в себе что-то, как болезнь, человек… Верблюд… Что он чувствовал? О чем действительно мечтал? Что же было его “целью”, если стремиться к ней он сам учил? Спрятался, втиснув свою душу в стены школьного кабинета. Говорил, говорил, говорил, освобождаясь от своих же мыслей и еще от чего-то, о чем никто, кроме него, не знал. Он высмеивал вдохновенье, он говорил, что творчество — это стремление человека к идеалу и его достигает тот, в ком есть сила, вера, воля… Быстрее? Выше? Cильней? Идеал?! Что называл то “правдой”, то “красотой”… Искали? Искали — и это все? Все?!
Он сказал: “Этот мальчик мне очень дорог”.
Он был взволнован. Учитель, он пришел к своему бывшему ученику— и привел кого-то, за кого-то просил.
“Здравствуй, Павлик”.
Он так сказал.
“Здравствуйте, Борис Семенович”.
Вальяжный, чуть рассеянный мужчина в велюровом костюме, больше похожий на поэта, протянул вялую руку, поправился: “Рад, очень рад”.
“Павлик…”
“Да-да, все, что в моих силах!” — поспешил, наверное, преподаватель, чувствуя неловкость или еще что-то неприятное. И, казалось обеспокоенный, но с равнодушной скукой, куда-то повел.
Прошли по коридорам, где было так просторно и пусто, что звук шагов отделялся и удалялся сам по себе в тишине между шеренг, в которых глухие массивные двери стояли, точно кавалеры, напротив прозрачных замерших оконных рам. Он дышал и чувствовал, что воздух весь пронизан светом.
А
ОН согласился посмотреть его работы...
ОН назначил встречу...
Бедный Карандаш повторял это, точнее — передавал испуганному мальчику, как послания, а потом прятал глаза. Молча, покорно ждал.
Таинственное, волнующее, звучное... Был это конкурс или еще какое-то творческое состязание — и он внушал: “Решается ваша судьба!” Нет, уже не призыв и не заповедь... То, что внушало страх. Когда он пугал — и становилось страшно. Да, отчего-то очень страшно, как если бы в этот момент учитель лишал своей защиты. Страх не проиграть, оказавшись слабее в творческой игре, — а потерять право сразу на все... Да, все потерять, потерять.
История о художнике — том, что отрезал себе ухо… Страшная сказка без начала и конца… Он вовсе не хотел понравиться новому учителю, но думал и думал о том, что услышал. Не узнал — а услышал. Слушал и слушал, потеряв покой, начав точно бы бредить, видеть это, — мучился, как будто стал перед кем-то виноват. На уроке учитель что-то молча положил перед ним, как бы тут же забыв. Пожухшая желтая книжечка, похожая на блокнот. Послание. Письма. Ему не верилось в ее реальность. Одна ночь. Первая бессонная ночь в его жизни. Он не хотел жить. Душа его разрывалась от нежности. От непонятной тоски. Карандаш спросил, c удивлением получая обратно свою книгу: “Вы так быстро нашли ответ на свой вопрос?” И тогда… тогда ничего не ответил. Не ответил на вопрос учителя. Карандаш смутился, растерялся: казалось, это чем-то его ранило. Но спустя время положил перед учеником новую книгу. И сухо, даже, казалось, с раздражением сказал: “Прочтите это. Но прошу вас об одном: читайте медленно”. Может быть, для него это было новым экспериментом, только на этот раз ему не пришлось выбирать подопытного — и он наблюдал молчаливо за результатом. А мальчик в тринадцать лет прочитал “Историю импрессионизма” Джона Ревалда… Чувство близости, оно пришло через книжные страницы, ведь это были книги учителя — читая, он листал их. Сами как домики, в которых живут — теперь любимые — художники, они пахли домом. Тем, где сберегались, хранились. Мальчик вдруг осознал, что был впущен в этот дом, и это стало его тайной.
Учитель сказал: “Я думал, что вас увлекла живопись, а вы любите читать”.
Когда он попал в эту квартиру… Они шли, почему-то одни — и учитель вдруг спросил, ждут ли его дома, будут ли переживать. Cпросил — и вот они спустились в метро. Всего через одну остановку. Чужая улица. Старый угрюмый дом. Он открывает дверь своей квартиры. Его встречает — скулит— овчарка. “Спокойно, спокойно... Это свои”. Дает тапочки. Проводит в комнату.
Он чувствует, что в квартире много комнат, но только эта кажется жилой. Комната погружена в беспорядок. На стенах — картины. Кругом книги, они уже не умещаются на разбухших и высоких, до самого потолка, полках. Тахта, покрытая ковром. Столик. На столике лампа. Учитель ложится на тахту. Лампа освещает комнату и его уставшее лицо. Овчарка занимает свое место у ног хозяина. Он усаживает мальчика напротив, ставит пластинку… “Это Бах...”
Учитель спрашивает — и мальчик отвечает.
Потом мальчик спрашивает — отвечает учитель.
Музыка обрывается. Но что-то электрическое забыто гудит. Только когда он спросил о картинах на стенах, учитель болезненно сморщился... Не захотел говорить.
Вдруг хлопнула входная дверь. Вошла взрослая девочка и заговорила с ним, своим отцом... Учитель слушал ее, но не поднимаясь с тахты. И когда она вышла, сказал суховато: “Это моя дочь”. Потом, через мгновение, как бы очень странное: “К сожалению, ее мама умерла”. За стеной включили магнитофон — и ворвались другие, режущие металлические звуки. Он улыбнулся. Молча улыбнулся. Опять повторив это странное, только уже без всякой скорби или боли: “К сожалению, ее мама умерла”. Овчарка скулила нервно и жалобно, утыкаясь в тахту, как бы куда-то его звала.