Новый Мир (№ 2 2009)
Шрифт:
Люба двинула большую, с нежным узором тарелку, приподняла тяжелый хрустальный бокал, подумала: “Это ж сколько они с одного места на другое переезжали — и не разбили…”
Вокруг стола крутились дети. Миловидная шестилетняя Светочка кокетничала с гостями, смеялась широким ртом без верхних молочных зубов, демонстрировала свои успехи в чтении. Двухлетний Карп забирался на руки матери и тут же скатывался вниз, вился волчком, оттягивал ей руки, хватал еду со стола, надкусывал и бросал, но детей никто не одергивал, никто не кричал на них. Когда единственный раз Офелия, жалея невестку, слегка наподдала племяннику, Арсен строго прикрикнул с другого конца стола:
—
“Балованные дети-то… — неодобрительно косилась Люба. Потом переводила сочувственный взгляд на спокойную, улыбчивую Наташу: — Он тебе еще покажить, бесенок этоть, наплачисси еще, девка. Но ведь смотри-ка, — думала дальше Люба, — подняли же они и Мишку, и эту, как ее, Офелию, и ничего, положительные, ласковые такие к родителям, с
образованием…” И это несовпадение понятий о правильном воспитании
с конечным результатом тоже удивляло Любу. И на стене маленькая икона с изображением Богородицы удивляла. “Чегой-то они нашу Деву Марию у себя повесили?” — беспокоилась Люба и посматривала на Алевтину Валентиновну, которая ходила по выходным в церковь и должна была все знать про это. Но Алевтина, мелко тряся головой, поклевывала диковинные яства и никакого беспокойства за Деву Марию не выказывала.
Поскольку в общем разговоре Люба участия не принимала и вообще чувствовала себя не совсем в своей тарелке, самым спокойным для нее было разглядывать соседей, за столом с которыми сидеть ей не приходилось. Кроме, конечно, Глафиры. Глафира частенько зазывала Любу на огонек, сначала потому, что вроде как взяла “деревенскую дурочку” под свое покровительство, потом по привычке и от одиночества, а еще и оттого, что полюбила с годами “пропустить вечерком по стопочке”. Глафира выдворяла своих “деток” в другую комнату, поскольку Люба “кушать еду, когда собаки под столом валяютсси”, брезговала. Ворча, что “люди-то грязнее собак бывают”, Глафира раскрывала стол-книжку, бросала сверху веселенькую скатерку, метала на нее домашнее сало с домашними огурчиками, грибочки, вареную в мундире картошечку, селедку с крупно порезанным репчатым лучком и настоянную на смородиновом листе водку. Выпивала и закусывала Глафира со смаком, особенно под душевный разговор. А говорить она могла долго. Рассказывала про свою прошлую добротную жизнь, когда все у нее “было схвачено”, когда был жив ее “любимый сын, которого погубила жена-алкоголичка”, и про красавца внука, которого она вырастила сама, отняв от беспутных родителей, “а он потом сбежал к какой-то девахе, которая совсем ему не пара”, рассказывала про своих недавних еще “любовничков” да про свои полезные связи: “Захочу — хоть сейчас три-четыре номерочка заветных наберу…” — хвастала Глафира, ритмично выпивая и закусывая.
На рассказах про “любовничков” Люба мысленно плевалась. Какие там любовнички, если фигурой напоминаешь казенный графин из домоуправления: к низу широко и плиссировочка, а верх узенький и булькает, да и воду не меняли давно.
И про “полезные связи” Люба тоже не верила. Ну чем могли быть сейчас полезны те три-четыре давно оказавшихся не у дел райкомовских пенсионера? И про любовь к ближним Глафира тоже могла сколько душе угодно разливаться соловьем. Люба знала точно: никого, кроме себя да своих собак, Глафира не любит и не любила никогда.
Еще три года назад был у Глафиры муж, седоголовый, с мягкими красивыми чертами лица Алексей Николаевич. Рядом с пружинисто завитой и пышущей энергией Глафирой он казался
Подметая двор, Люба часто видела понуро идущего Алексея Николаевича. Он шел, свесив голову и поглаживая рукой левую сторону груди.
— Болеить он у вас, кажетьсси, баба Глаша, — доложила как-то Люба.
— Болеет? — подхватилась Глафира. — Так меньше на диване надо валяться. Зарядку надо делать и холодной водой из ведра обливаться. Вот как я, и никакая холера меня не берет. — И Глафира выпячивала тугую, нарядной блузкой обтянутую грудь. — Ничего, вот скоро лето, на дачу поедем, там оклемается.
В один из субботних майских дней Люба, притаившись за шторой, наблюдала, как Алексей Николаевич загружает продуктами и вещами чистенький жигуленок, а потом, поминутно опуская руки и отдыхиваясь, крепит на верхнем багажнике штакетник. Вскоре появилась Глафира, загнала собак на заднее сиденье, уселась сама, опустила стекло и довольно оглядела окна своего подъезда. Любу она не заметила.
Алексей Николаевич стоял, облокотившись на верх машины, и тоже обводил глазами окна. Кадык на его тонкой шее подрагивал. “Прощается!” — ахнула Люба и задернула штору, испугавшись, что взгляды их встретятся.
Ни в конце лета, ни в начале осени и вообще никогда больше Алексей Николаевич не вернулся. Вернулась одна Глафира с собаками и ничего никому в подъезде не объяснила. Да все и так было ясно.
Уже в октябре, подкараулив на лестнице Глафириного внука, Люба, прикинувшись дурочкой, поинтересовалась, куда запропастился дедушка.
— Так помер дедуля, еще в июне. Я вот на вождение бегу, машину-то надо в город пригнать.
А на другой день Люба слышала, как доктор Латышев говорил морщившемуся, точно от зубной боли, старику Одинцову, что весной Алексей Николаевич к нему обращался, спрашивал, какое бы лекарство попить из недорогих, потому что ему “что-то не совсем хорошо”, а он, Латышев, ответил, что ни дешевые, ни дорогие лекарства сейчас не нужны, а нужна срочная госпитализация. И лицо у доктора Латышева, когда он это рассказывал, было огорченное и злое.
Соседи, кто мысленно, кто рюмочкой, Алексея Николаевича помянули, светлый был человек, а с Глафирой как-то сообща перестали разговаривать. Но упорная Глафира делала вид, что ничего не случилось, лезла ко всем без мыла, и все скоро стало как обычно: она шумно, еще издалека здоровалась, ей волей-неволей отвечали, и только доктор Латышев проходил, опуская глаза, точно Глафиру не видел.
Вот и сейчас, сидя за столом напротив Глафиры, Латышев старательно обходил ее взглядом. Но так Любе даже удобнее было им любоваться. Доктор Латышев, которому Люба с самого начала симпатизировала, сидел вроде рядом с женой, а вроде бы и отдельно, и когда рукав его мягкого темно-синего джемпера случайно касался Зинаидиного остро выставленного на столе локтя, доктор осторожно отодвигал руку. “Так ей и надо, Зинке”, — думала Люба, неприязненно разглядывая складочки на гусиной шее и жемчуг в три нитки, которым Зинаида эти складочки пыталась прикрыть. Потом, чувствуя, что взгляд ее злит Зинаиду, Люба специально сосредотачивалась на Зинаидином носе с крупными порами зрелой женщины. Поры эти никакая пудра замаскировать не могла.