Новый Мир (№ 2 2009)
Шрифт:
Муська, закатывая глаза, рассказывала, как трудно с капризной, избалованной Августой, у которой “и прежде характер был не сахар, а теперь и вовсе испортился”. Правда, после того как Августа оформила на Муську завещание на квартиру, разговоры про трудный характер прекратились.
По-настоящему тяжелой Августа была только последние два месяца. Муська рассказывала ужасы про иголки, которые приходилось вкалывать в опухшие ноги бедной Августы, “чтобы вода отходила хоть так”.
Несколько раз с другого конца города приезжала Августина
А вскоре, второй раз за последний год, к подъезду подкатила труповозка, и Люба со своего наблюдательного пункта за шторой видела, как Муська с Августиной племянницей спустили, держась с двух сторон за концы одеяла, мертвую Августу. Муська шла первой, пятясь спиной вперед, но при этом успевала давать руководящие указания шоферу труповозки, который замешкался с задней дверью. Августина племянница шла лицом вперед, но смотрела немного в сторону, словно отворачиваясь. Только непонятно от кого: от мертвой Августы или живой Муськи.
“Надо же, и тут на самообслуживание перешли!” — удивилась Люба, памятуя, что старичка Поляна выносил все-таки санитар, пусть и на пару с шофером. И на казенных носилках, а не в домашнем одеяле. Но труповозка, приезжавшая за Поляном, была огромная, черная, с рваным брезентовым пологом и казалась еще более страшной оттого, что напоминала грузовой фургон, который в Любином детстве развозил хлеб по окрестным деревням. А машина, в которую Муська с Августиной племянницей в два приема загрузили тело Августы, была “газель”, то есть по виду самая привычная “маршрутка”. За всеми этими мыслями Люба даже пожалеть Августу забыла.
Через полгода, по закону, Муська-живоглотка вступила в наследство и вселилась в бывшую Августину квартиру, оставив комнату в коммуналке дочери. Вместе с вещами Муська перевезла и Юру, которого через год на себе женила. Люба на новоселье не пришла, хоть и была звана, и Муську не поздравила, считая, что Августина квартира досталась Муське даром: “Всего ничего и повертеться пришлось-то по-настоящему”.
Пятиметровой ширины газон вдоль дома, который Люба по-деревенски называла “полусадником”, всегда был ее отдельной головной болью. Сюда народ метал из окон все что ни попадя. Любин третий подъезд можно было считать счастливым исключением. “Хулиганили” только Лёня с Клавкой, пока были живы. Каждый понедельник Люба собирала в целлофановый пакет четыре порожние водочные бутылки, с десяток пустых пачек из-под дешевых сигарет и несколько консервных банок. Видимо, это был лимит, который супруги могли позволить себе на неделю.
Люба звонила в Клавкину дверь, дожидалась, когда Клавка, прошлепав по коридору тапочками без задников, откроет, и быстренько вываливала содержимое пакета на порог. Клавка испуганно отскакивала, боясь получить бутылкой по ноге, и божилась, что больше такого не повторится. Но во хмелю своих обещаний не помнила.
Из остальных подъездов бросали банки из-под колы, пива и тоника, пустые пакеты из-под чипсов, обертки от разных “сникерсов-марсов”, а также использованные презервативы. Один раз Люба нашла в траве тикающий будильник. “Зазвонил,
Особенно мусорно стало в середине девяностых, когда почти в каждом подъезде появились семьи, волей или неволей оказавшиеся в Питере после “Содома с Гоморрой”, как непонятно, но звучно выразилась Глафира. Хотя не меньше грязи было и от Глафиры с ее собаками. Собаки изобильно гадили, иногда под самыми Любиными окнами, потому что, передержанные, дотерпеть до газона за дорогой не имели сил. А сама Глафира с маниакальным и непонятным Любе упорством срывала объявления не только с дверей своего подъезда, но и с остальных четырех, широким жестом отправляя смятые бумажки на землю.
Никто из жильцов дома отродясь садово-посадочными работами не занимался. Исключение составляла разве что сердитая склочная тетка из четвертого подъезда, которая, огородив кусок газона кривой алюминиевой проволокой, несколько весен подряд высаживала под своими окнами ландыши, а потом сидела возле окна чуть ли не с берданкой, ждала, пока те расцветут, и несла продавать к метро. Но то ли ей надоело сторожить дни и ночи напролет свою статью дохода, то ли бизнес оказался неприбыльным, но ландыши у четвертого подъезда прекратились.
Зато началось шевеление у Любиного третьего. Как-то утром, отдернув шторы, Люба увидела соседского родственника Григория сосредоточенно копающимся в земле немного наискосок от Любиных окон. Ловко орудуя лопатой и тяпкой, Григорий сажал тонкие прутики с чахлыми листьями. Несколько лунок были уже заполнены и аккуратно политы водой из пластмассового ведра.
“Чегой-то он тут роитьсси-то”, — подозрительно подумала Люба и продолжила скрытое наблюдение.
В больших, поместительных и точно прокопченных руках Григория тонкие прутики непонятного происхождения казались еще более хрупкими. Опускаясь на корточки, Григорий втыкал подле каждого черенка колышек и аккуратно подвязывал их узким бинтом. Движения его были мягкими, гладящими. И действовал он так спокойно и уверенно, будто знал, как извлечь толк из этой заведомо неплодородной земли.
Люба накинула поверх халата куртку, потому что весенние утренники были холодными, и вышла во двор. Ей не нравилось, что этот посторонний мужчина возится в ее земле.
Она встала прямо над Григорием и стала ждать, когда тот поднимет голову. Но Григорий головы не поднял, а, продолжая окучивать саженец, кивнул оказавшимся в поле его зрения Любиным тапочкам:
— Здравствуй, Люба.
Голос его звучал глухо и без всяких интонаций.
— Зрассьть, — произнесла Люба, не разжимая рта, и сделала шаг назад от нежной, напитавшейся водой лунки.
— Там вон слива, — так же без интонаций сказал Григорий, указывая в противоположный угол газона. — А тут слива и две яблони. — Он кивнул на соседние лунки. — А это, — он склонился над только что подвязанной веточкой, — это абрикос. — Потом помолчал немного и добавил: — Только он никогда здесь не приживется.