Новый Мир (№ 2 2009)
Шрифт:
Читатель обратит, конечно, внимание на ручеек разговорного сленга, весело журчащий то тут, то там. Он работает на простодушный имидж критика — дескать, я не мобилизованный литработник, а человек со стороны, в партикулярном платье, пришел посмотреть и вижу. Вижу непредвзятым взглядом, и отношение мне подсказывает сердце, и я не виноват, что слишком много знаю.
Нередки случаи, когда писатель как бы не поспевает за рецензентом, так и видишь, как он не улавливает предназначенной ему иронии, но и тогда, когда автор, словно мощный сверхзвуковой двигатель, прорывает облака, приятно наблюдать, как сопровождающий его рецензент следует вровень с ним, держась на одной лишь мысли, без поддержки фабулы и сюжетной тяги. Есть чему поучиться.
Кстати. На стр. 340 герой одного
С. Г. так искренне расположен к читателю, так непринужденно делится своими мыслями, что вызывает на разговор. Хочется и свое мнение высказать. Например, я не специалист по творчеству Елены Шварц, но мне показалось, что роскошные образы, привлеченные для характеристики ее стихов («суть алмазная, плоть воздушная, блеск — золотой», образ «познавательных сил, присущих всему живому, всему смертному»), не слишком подходят к приведенным примерам (вторичному такому, пожилому обэриутству). Вот и о Цветкове — «читать его нелегко, говорить о нем тщетно», но на помощь приходит живописная геометрия: «Слова <…> прилегают друг к дружке не плоскостями, а ребрами. И фразы пересекаются под углом». Что бы это значило? (Лучше бы открыл загадку названия книги — «Шекспир отдыхает»! Понимающему достаточно, а непонимающему каково?)
Туманные образы все же, разумеется, лучше, чем «референциальная неоднозначность», «вненаходимость автора» и «типы экзегетического адресата», переполняющие материалы научной конференции: «Иосиф Бродский. Стратегии чтения» — сборник, о котором С. Г. пишет с застенчивой, я бы сказала, иронией.
И еще. О книге Кирилла Кобрина «Где-то в Европе: проза нон-фикшн»: «Мало кто пишет сейчас по-русски так хорошо, как Кирилл Кобрин. <…> практически безупречный слог». Может быть. «Писать, не выдумывая. Не выдумывая главного — себя. Писать о городах и алкогольных напитках. О зданиях и дождях. О временах и текстах. О том, как прежде падал свет на разные поверхности, как падает теперь». Писать-то, наверное, интересно. О зданиях и о текстах я бы почитала. Тем более — безупречным слогом. Но вот цитата, судите сами: «Одна из главных проблем — должно ли быть в хорошем баре очень много напитков? Иногда мне мерещится бар, в котором есть все или почти все: кристальные водки, захватывающие дух горькие настойки, скандинавские аквавиты, ароматные и кусачие фруктовые…» Тут я перехожу на следующую страницу, где еще на полстраницы перечисляется все, что волнует воображение автора, и в смущении обрываю цитату: если эти тонкости — «загадочный бразильский „Питу”, греческая „оузо”», «мой любимый голландский „йеневер”» и проч. — такому читателю, как я, ничего не говорят, то зачем? А если говорят, то это прямо по Гоголю: «Тебе, может, и мяса хочется? — Ну, ступай <...> Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!» Насколько я понимаю, обширная цитата приведена Гедройцем, чтобы показать, как уклоняется автор от нескромных экзистенциальных вопросов: «…какой реальностью обладаете, говоря начистоту? В какой мере существуете? <…> Как обозначили бы вы ценность вашей личной судьбы в нашей общей вселенной?» Подозреваю,
Хорошо, что иногда можно не согласиться! Но и в тех 99%, в которых безоговорочно принимаешь все мотивы критика, согласие не выражается поощрительным кивком головы или привычным подтверждением (как — помните? — одна чеховская героиня на все реплики дочери повторяла: «Правда, Лида, правда»).
С. Г. избавлен от механического согласия тем, что в каждое его мнение, разделяемое читателем, вложена восхитительная или просто симпатичная неожиданность. Примеры? Извольте.
Об одном английском романе:
«И роман замечательный, хоть и награжден „Букером”. Такая в нем тишина — почти что слышно, как растет трава. Во всяком случае — видно. <...> Роман об осанке, об улыбке, о прямом взгляде. О людях, живущих молча.
Настоящий английский. Про настоящую Ирландию.
Про любовь, вообще-то».
Не правда ли — портрет романа в полный рост?
О книге: Струйский Н. Е. Еротоиды. Анакреонтические оды. Подготовка текста, составление, вступительная статья, послесловие и комментарии А. Г. Морозова.
После кратких сведений об авторе следует о нем же: «Вы только взгляните на его портрет работы Рокотова: капризный ротик и глаза на мокром месте». Боюсь, что любой другой автор (я, в частности) не удержался бы и расписал в подробностях все, что видит на знаменитом полотне, а С. Г., как никто, умеет вовремя остановиться. Одной этой фразы достаточно; она бы утонула, пустись он в подробности. Дальнейшее замечание об этом персонаже — совсем из другой оперы: «В наше время он переменил бы пол — и никого не убил бы. Не сделал бы своей Александре Петровне полторы дюжины детей <…>» Не о ней ли, о ее портрете, незабываемые стихи Заболоцкого («полуулыбка-полуплач»)? Значит, не случайно мы знаем о ней и не знаем о нем: оказывается, «это не книга стихов дрянных виршей Струйского, а превосходная историческая монография Александра Морозова».
Собственно, возьмите любой сюжет Гедройца; в каждом найдете что-то неожиданное, удивляющее, забавное, милое, прелестное.
О переписке В. К. Шилейко с Анной Ахматовой и Верой Андреевой:
«Но вот от этой супружеской переписки нас отделяет меньше чем одна жизнь. Читать — рано. И, между прочим, слишком грустно.
Слишком жаль этих людей, из последних сил выгребающих против течения зловонного быта. (Конец 20-х ХХ века: квартиры уже коммунальные, но интеллигенты прислугу еще держат; отопление дровяное, освещение свечное, и есть надежда на водопровод.) А покуда, значит, персонажи барахтаются (медицина, кстати, пещерная; вообще, одна лишь почта работает как часы), ихнюю социальную прослойку сортируют по анкетам, и ненадежные сорта лишаются подкормки.
А впереди — нам-то видно — вряд ли не ждет профессора Шилейко тюрьма; так что туберкулез, погасив его, спасет жену — Веру Константиновну — и сына. Который письма нашел и ленточку развязал голубую (на письмах Ахматовой. — Е. Н. ).
Но я-то, читатель-то, какое право имею знать, что и в этих обстоятельствах, жалких и безнадежных, такие-то люди, чисто конкретные, умудрялись вдобавок мучить друг друга и себя то ревностью, допустим, то тревогой (и что болело, и чего боялись; и чего не понимали друг в друге, и что не нравилось), — зачем передоверены мне их тайны — для меня ведь, чужого и пока живого, ничтожные, но не для этих двоих?..»
Хотела здесь остановиться, но не могу, продолжу: «Обидней же всего (хотя и вчуже) — что не в них дело. Не в Андреевой, не в Шилейко и не в письмах. Издательство, как вы понимаете, раскошелилось исключительно потому, что предыдущую жену Владимира Казимировича звали — Анна Андреевна. И тут есть два-три о ней упоминания да сколько-то записок от нее и к ней — главным образом про сенбернара Тапу. Ну, и предполагается, что, прояснив Шилейко как все-таки крупную фигуру фона, неугомонное наше ахматоведение уточнит какой-то блик на драпировке главной героини».