Новый Мир (№ 3 2009)
Шрифт:
— Ну что ты бродишь, тень галоперидольная? — так говорит молоденький врач, вдруг появившаяся здесь у нас — вероятно, на стажировке.
Та, к кому она адресуется, нечаянно заступила ей дорогу. У “тени” бывают, как стало известно уже потом, регулярные приступы говорливости. Первый приступ случился после этой реплики, адресованной ей — может, раньше к ней просто никто не обращался.
— Я-то прихожу домой с улицы, я не знаю ничего, ничего, ничего, — трещит она скороговоркой, — открываю, прохожу, из сумок достаю — ну там что, ну там что, молочко, маслице, хлебушек, — она особенно тянет это: “хле-е-ебушек”, — и что-то
Потом рассказал кто-то, что у нее повесился сын.
Глава 3
Срыв
Лизу обидели.
Она сидела на полу, прямо на линолеуме в коридоре, и все ее карты были рассыпаны вокруг, как опавшие перья. Всхлипывая, даже с сипом, — но слез не было, — она разрывала странички по одной на мелкие части. Брала карту слева, разрывала аккуратно и методично, так же, как и все, что она делала, на восемь примерно равных частей, складывала их стопкой справа. Потом брала карту справа, проделывала с ней те же манипуляции и складывала слева. В конце концов она осталась сидеть между аккуратных стопочек и вдруг захохотала — тяжело, как бы лая, страшно и глухо, потом заперхала, закашлялась. Отсмеявшись, она поглядела мне в глаза — меня она узнавала среди многих, но может быть, и не узнавала, может быть, обращалась вовсе не ко мне — и сказала — нет, провозгласила, удивительно раздельно и торжественно, отчетливо, как вождь по радио своему народу, проговаривая каждый звук:
— Извюлина вышла на новый уровень развития. Отныне это не государство всеобщей справедливости. Это государство совершенно новое, какого еще не было в истории. Это государство всеобщей, последовательной, предельной НЕсправедливости.
Глаза ее сверкнули, как будто полыхнул огонь, и в этой вспышке была удовлетворенная жажда мести, преодоленное отчаяние, было даже высокомерие — все те чувства, которые может испытать человек, преданный ближайшим другом, но не сокрушающийся о нем.
Глубокой ночью пришел ужас. Cтрах, от которого волосы шевелятся на затылке, распластал, поверг ниц, упала, желая вжаться в пол, как змея, вечно ползать на брюхе, — вдруг увидела, как по всей земле в густой теплый вечер последнего дня все мы, люди, суетные и нелепые существа, охотно поддающиеся соблазнам, погрязшие в безумии, согрешившие всеми своими чувствами — зрением, слухом, обонянием, осязанием, это значит: видящие, слышащие, нюхающие и трогающие неправду, не в силах прорваться сквозь тугое покрывало собственного заблуждения, мы вдруг оказываемся застигнуты кто где, у телевизора, в собственных кроватях, словно в свежезастеленных гробах, за рулем автомобиля, с ушами, замкнутыми для слова правды, глазами, обольщенными ложью, — мы остаемся один на один с Тем, Кто грядет во всей Своей славе судить нас.
Повсюду расселась земля — испуская из себя тела миллиардов почивших в ней, она враз отощала, ее даже и не осталось, только камень и магма. Раки в церквях треснули, и встали святые, на лету облекаясь в новые тела.
Господи, когда придет вечный миг и наступит большое всегда, где же окажусь я? Какими ядами будет полниться душа и слабое сердце? Кто придет на помощь бессильной, жалкой? Кому слать эсэмэску?
Инну
Анна — или Елена — или Тамара — я что-то стала забывать и путать имена — ну та, которая читала акафист, — напустилась на нее:
— Ты дура, ты просто дура, ты все погубила. Тебя выписали, а ты? А ты? Ты же говорила, что снимешь квартиру, ты же хотела найти мужчину.
— Что ж это ты делаешь, дрянь! — закричала санитарка, увидя, как Инна размазывает по полу йогурт.
— А я — дура! — заявила Инна. — И это мое право — быть дурой!
Только полный дурак обладает отвагой обратиться к Богу, только полный дурак имеет право не умничать, а быть самим собой.
Только вот йогурт — это, конечно, зря…
Произошла смена стратегий. Инна ведь вполне социализированный человек. Раньше она говорила: “От дур одни неприятности”. И сторонилась “дур” — шизофреничек, уплывших в далекое плавание, насмехалась над ними, отгораживалась, третировала — “от них только вонь”.
— И, как дура, я имею право поступать так, как поступаю! — продолжала куражиться Инна.
— Ну а я, как санитарка, могу тебе вколоть такое, что ты сразу поумнеешь! — разорялась Милаида Васильевна.
Но Инна, скорее всего, знала, что без согласования с врачом Милаида Васильевна не имеет такого права. А впрочем, тут, наверное, бывает всякое.
Но Елена взяла, по своему обыкновению, тряпку и вытерла пятно, не переставая распекать Инну:
— Тебя, дуру, выпустили! И куда ты пошла? Обратно к отчиму? Ну и зачем? Что ты там хотела найти? На что ты надеялась? И вы снова стали пить? И тебя снова развезло? И ты снова перестала контролировать ситуацию?
Это казенное “контролировать ситуацию” как-то пришибло всех. Инна больше не взвизгивала, не вскидывалась. Она сидела на перевернутом железном ведре и вся сжалась, опустилась и ослабла. Дым сквозь ноздри — тоненькими струйками, и вместе с дымом выходила из нее не слишком юная, но все-таки крепкая жизнь. И оставались вата, туман…
— Охо-хо. — Прасковья Федоровна зашла было, но ее окликнули — повариха:
— Федоровна, а кружки хлорить после обеда будешь, нет?
— А как же. — Та сразу подобралась, она не выпускала работы из рук.
— Жанна, — спросила я, — скажи, а ты правда веришь в Бога? Вот веришь так, что именно веришь, а не как-нибудь?
— Если нет Бога, — ответила Жанна, приложив руку к сердцу, — если нет Бога, если Его никогда не было, если все, что было на Голгофе, не имеет под собой никаких оснований и если Он умер на кресте за ложь, и все, что происходило на земле до Него, во время Его земной жизни и после Него — неправда, то ты представляешь, какое все это сумасшествие? Одно сплошь сумасшествие, и ничего, кроме сумасшествия! Как же можно в это поверить, что все это сплошное сумасшествие и ничего под ним и сверх того? Как же можно поверить, что Он умер за ложь?