Новый Мир (№ 3 2009)
Шрифт:
Подслеповатый свет из окна, забранного решеткой, в одном конце коридора, стена с календарем — в другом. Неделю назад Инна обвела на календаре шариковой ручкой три цифры: даты своего попадания в отделение.
— Хотите мороженого?
Мы шли, разворачивая воображаемый пломбир, Брунгильда или Досифея — кто она нынче там? — лизала свою руку.
— Оставьте, пожалуйста, — отнимала я у старухи ладонь, — грязь…
Она приблизила ко мне невыразительное гладкое личико и
— Ах, я буду тебя вином отпаивать!
В этой фразе была страсть.
— Однажды ты пришел ко мне и сказал: милая, будьте моей женой. Не знаю, Александр, отчего я в тот раз тебе отказала. Может быть, потому, что ты был одет в синий костюм в полоску, а я — в зеленое платье. А синее и зеленое не так уж хорошо сочетаются. Тогда Сергей ответил: если хочешь, я переоденусь, и снял плащ.
Имена ее мужчин тоже менялись, бликовали и меркли. В темном холле журчал успокоительно телевизор, разучившийся показывать картинки.
В нем шла черно-синяя рябь по всем программам. Его все же, за неимением лучшего, смотрели довольно пристально, как не смотрят захватывающий фильм. В фильме “Полет над гнездом кукушки” уже это показывали. Но там, конечно, было что-то драматургическое, какой-то бунт. И телевизор в целом работал, просто отключался за неповиновение. А здесь, конечно, ничего такого. Старый линолеум, — может, в нем дело?
— Не правда ли, как чудесен аромат жасмина летней ночью?
Из процедурной тянулся медицинский горький запах.
— Вы возьмете с собой на следующую прогулку белый зонтик от
солнца?
Помаргивающие лампы дневного света вспыхивали и перегорали.
— А сколько лет подряд вы приезжаете в Феодосию?
В моем сознании тоже сдвинулось, я вспомнила феодосийский музей, там тушью легко был нарисован борей и мучительные фигуры русалок, художница, как помнится, почему-то умерла молодой. Кажется, дура, от неразделенной любви.
— Давайте еще вечером выйдем послушать концерт цикад!
Из угла тек низкий дребезжащий вой. Одна из несчастных плакала.
— Разве не прелесть вон те огни, что дрожат на воде?
Во второй палате за невидимым станком споро и механически двигала руками, словно перебирая челноки, высохшая тень ткачихи.
Я проводила безымянную в палату и пошла обратно: она оставила свои тапочки у двери. Ей хотелось погреть подошвы белым теплым от солнца камнем нашей несуществующей набережной.
В изоляторе на ночь свет не гасят. Он не слишком ярок, круглая лампа над дверным проемом — здесь никогда не было дверей, никаких следов щеколд — светила сама себе. В центре круга краска протерлась, и окружность этой полой луны придавала мертвым кроватям инфернальный вид. Где еще встречаются такие лампы? Может быть, в зданиях
Днем ко мне приходила Настя — вероятно, самая юная из пациенток. Белизна кожи, весь год не видевшей солнечного света, и черные вьющиеся волосы, рассыпанные по плечам. Лицо было бы красиво, если бы не косоглазие и еще заячья губа, показывающая с одной стороны продолговатые белые зубы.
— Тебя за что сюда? — спросила она грустно.
Грусть овеивала ее всю, она словно плавала в облаке сожалений, неисполнившихся надежд, печали.
— Не за что, а зачем, — сказала я.
— И я тоже — зачем? — удивилась она.
— Наверное.
— Лечиться, зачем! — вставила Милаида Васильевна, которая чистила ногти пилкой в одном из накрытых белым покрывалом кресел, что стояли по обеим сторонам от проема.
Настя ушла, но скоро вернулась, в ладонях ее сияла черешня.
Нам позволили постоять у открытого окна в коридоре. Дорожки были мокрые от дождя, и какой-то пациент — из тех, кто лучше себя чувствует и кого используют на всяких мелких работах, — толкал тележку с алюминиевыми бидонами. Движения давались ему с трудом, но все же он был там, а мы — здесь.
— А хорошо, как думаешь, погулять? — махнула она бледной, тонкой рукой.
Я заметила зеленоватые круги под ее большими черными глазами и несколько веснушек, выцветающих, едва намеченных, на тонком носу.
— Только нас не выпустят, — сказала она с сожалением, не очень серьезным, как говорят о чем-то совершенно невозможном, о чем и задумываться не стоит.
— К тебе приходит кто-нибудь? — спросила я.
— А как же. Мама. Раньше чаще приходила, а теперь, наоборот, реже. — В этой избыточной подробностности, проговаривая одно и то же разными словами, она как будто черпала силы означать реальность. — Гораздо реже. У мамы новый муж. Очень хороший!.. А еще я жила раньше на даче с бабушкой. И там было очень хорошо. А здесь — плохо. Бабушка умерла… И вот я здесь! Но так будет недолго. Нет, очень недолго. Скоро все закончится. Потому что меня переведут.
— Куда?
— В интернат. В интернате лучше, — сказала она с убеждением. — Там почти все моего возраста. У меня будут подруги. И я буду с ними дружить! И играть, и еще — еще мы будем любить друг друга.
— Как это — любить? — спросила я тупо.
— Не знаю. Но как-нибудь. Я вот тебя уже совсем люблю. — И вдруг она потянулась ко мне как для поцелуя, медленно, томно.
Подлое безумие разврата плясало у нее на губах. Огонек полыхнул в гаснущих глазах, когда она привлекла меня за поясок халата, раскрыла рот и повела языком. Я отшатнулась, вырвала из цепких пальцев пояс: