Новый Мир (№ 3 2010)
Шрифт:
В комментарии А. Г. Меца к этой строфе читаем: «По устному сообщению Н. М., переданному нам А. А. Морозовым, ст-ние возникло как реакция на слова или печатное выступление какого-то критика, одобрительно отозвавшегося о ст-нии „1 января st1:metricconverter productid="1924”" w:st="on" 1924” /st1:metricconverter и сказавшего, что видит в М. современника…» [4] Печатный такой отзыв найти не удается — и немудрено: трудно представить себе тогдашнего критика, который бы мог сказать что-то подобное о «1 января 1924», который бы услышал в нем созвучность советской эпохе. Известна противоположная и в каком-то смысле более адекватная реакция на эти стихи рапповского критика Г. Лелевича — характеризуя публикации в 1-м и 2-м номерах «Русского современника», он писал: «<…> издает ямбические стоны торжественный осколок акмеизма Мандельштам , — тот самый, которого „Красный перец” метко прозвал „Кай Юлий Осип Мандельштам”. Этот „больной сын” умирающего века вздыхает над старым миром: „О глиняная жизнь! О умиранье века!” <...> Насквозь пропитана кровь Мандельштама известью старого мира, и не веришь ему, когда он в конце начинает с сомнением рассуждать о „присяге чудной четвертому сословью”. Никакая присяга не возродит
Эти цитаты дают вполне определенное представление о той системе оценочных координат, в которой могли восприниматься и воспринимались тогда стихи Мандельштама. Критика, конечно, не была однородной, но критерий современности в ней абсолютно преобладал, независимо от групповой принадлежности, и этому критерию тогдашняя поэзия Мандельштама никак не соответствовала. В статье критика совсем другого толка, серапионовца Ильи Груздева, «Утилитаризм и самоцель», подписанной февралем 1923 года и опубликованной в 1-м выпуске литературного альманах «Петроград», Мандельштам мог прочитать о себе, что он, как и Пастернак, движется к «канону самоцельного слова» и что этот путь может обеспечить поэту в будущем «отражение времени» и «созвучие эпохе» [6] . Вообще, знаковое слово «современник», задевшее Мандельштама, торчало тогда буквально отовсюду — укажем не только на название журнала «Русский современник», но и на сборник «Наши современники», в котором Зинаида Гиппиус опубликовала свое эссе о Брюсове «Одержимый», — там ярко описаны начало поэтического пути Мандельштама, глухота Брюсова к его стихам и прозорливость самой Гиппиус, сумевшей угадать в нем будущего большого поэта [7] . Брюсов, кстати, в отклике на «Вторую книгу» говорил об оторванности поэзии Мандельштама «от общественной жизни, от интересов социальных и политических, <…> от проблем современной науки, от поисков современного миросозерцания» [8] .
Слово «современник», повторяем, торчало отовсюду, и Мандельштам сам не чурался его в размышлениях о поэзии: «Блок — современник до мозга костей, время его рухнет и забудется, а все-таки он останется в сознании поколений современником своего времени. Хлебников не знает, что такое современник. Он гражданин всей истории, всей системы языка и поэзии» — из статьи «Буря и натиск» (1923), которая, судя по анонсам, первоначально называлась «О современной русской поэзии». И совершенно прав Омри Ронен, увидевший в этих словах неслучайную параллель к стихам о современнике [9] , — Мандельштам мыслил в этих категориях, но важно, что он называет Блока «современником своего времени», а не чьим-либо современником. И в стихах он отрицает не свою современность эпохе — напротив, он говорит о своей кровной связи с веком, отрицая при этом личную зависимость от кого бы то ни было персонально: «ничей я не был современник».
Весь этот контекст помогает понять, кому и на что отвечает Мандельштам в первой строфе «Современника», — он отвечает на оскорбительно приписанное ему стремление быть современным, подражая другому поэту. Это стремление ему приписала Софья Парнок в статье «Б. Пастернак и другие», опубликованной в 1-м номере того же «Русского современника» за 1924 год.
Скажу сразу: Омри Ронен давно указал на эту статью в связи с «Современником», но указал на нее, так сказать, в сноске, for example [10] . Увидеть в стихах непосредственный отклик на статью Парнок ему помешало доверие к другому свидетельству Надежды Яковлевны, которое он здесь же и приводит, — что Мандельштам написал «1 января 1924» и «Нет, никогда, ничей я не был современник…» одновременно, «на Рождество 23 года», когда они гостили в Киеве, у ее родителей, то есть до появления статьи Парнок в печати (первый выпуск «Русского современника» вышел 16 мая 1924 года). Но это свидетельство Надежды Яковлевны противоречит ее же свидетельству, известному в передаче Морозова, что чья-то оскорбительная реакция на первое стихотворение побудила Мандельштама написать второе. Это противоречие обязывает нас подвергнуть критическому анализу оба свидетельства Надежды Яковлевны.
Итак, что же писала Софья Парнок в статье «Б. Пастернак и другие»? Цитируем: «Словарь синонимов обогащается. Теперь в литературных кругах вместо того, чтобы сказать о книге „она хороша” или „она дурна”, говорят: „она сегодняшняя” или „она — вчерашняя” и без пояснений понимают друг друга. <…> Я думаю, что изо всех моих сверстников подлинно современен нашим дням — Пастернак. <…> Пастернак — чистейший лирик, он думает о наших днях, счастлив или несчастлив ими, поет их постольку, поскольку он поет себя, ибо дни, сверстные Пастернаку, — наша современность — испарения, которыми дышат его легкие». Дальше — о языке поэзии: «В наши дни России — денационализирующейся стране — потребен денационализированный язык. <…> В поэзии на этот призыв всем существом своим, кровно отозвался Пастернак. <…> Он органически анационален. <…> В этом его кровная связь с нашей современностью. Пастернак подлинно современен нашим дням. И это хорошо. Но не этим хорош Пастернак. Пастернак хорош не тем, что отдаляет его от современничающих литераторов, а тем, что приближает его к нашим вечным современникам. <…> Пастернак не „пушкинианствует”, а попросту — растет, и по естественным законам роста растет не в сторону, не вкривь, не вкось, а по прямой — вверх, т. е. к Пушкину, потому что иной меры, иного направления, иного предела роста у русской поэзии нет. Он хочет и, по всем видимостям, может перелететь поверх барьеров, поставленных ему нашей современностью. Кто знает, какие сюрпризы готовит Пастернак идеологам и пророкам „сегодняшнего дня” в искусстве и тем, кто в припадке ужаса перед призраком эклектизма опрометью кинулись по пастернаковским следам. О тех, кому еще или уже не от чего отрекаться, не с чем порывать ради Пастернака, говорить не приходится. Они будут пастерначить, перепастерначивать друг друга, пока не испастерначатся вконец. <…> Но вот два созвучия, которые не могут не волновать: Пастернак и — Мандельштам,
Как видим, статья Парнок не отличается высоким уровнем суждений — особенно это очевидно на фоне опубликованных здесь же статей Юрия Тынянова, Бориса Эйхенбаума, Виктора Шкловского, Корнея Чуковского, Николая Пунина, Абрама Эфроса. Для Мандельштама многое в статье Парнок могло быть оскорбительно — и непонятно на каких основаниях приписанное ему желание быть во что бы то ни стало современным, и поспешное «бегство» к Пастернаку, которого никогда у него не было, и сам искаженный, даже карикатурный его образ, в котором Мандельштам не мог себя узнать, и определение его в разряд «других» рядом с ведущим, на взгляд Парнок, поэтом современности. Напомним: статья называется «Б. Пастернак и другие». Слово «другой» в сравнении с Пастернаком вообще преследовало Мандельштама в критике тех лет. Уже цитированный Илья Груздев писал, что Пастернак ищет «самоцельного слова» и «поэт, идущий с другой стороны, Мандельштам, подходит к той же проблеме» [12] . Эти слова чуть позже, со ссылкой на Груздева, подхватит Ю. Н. Тынянов в полном варианте статьи «Промежуток», куда будет включена главка о Мандельштаме, отсутствовавшая в журнальной публикации («Русский современник», 1924, № 4); Тынянов писал: «В видимой близости к Пастернаку, а на самом деле чужой ему, пришедший с другой стороны — Мандельштам» [13] . Он отграничивает Мандельштама от Пастернака, но показательно уже то, что возникает необходимость такого отграничения. Статью Тынянова в полном виде Мандельштам прочитать тогда не мог, зато уж наверняка читал рецензию Сергея Боброва на «Tristia», где, в частности, сказано: «Ему много помог Пастернак, он его как-то по-своему принял, хитро иногда его пастичирует и перефразирует» [14] . Точкой отсчета в осмыслении мандельштамовской поэзии то и дело оказывается Пастернак.
На этом фоне и могла возникнуть у Мандельштама такая горячая поэтическая отповедь с четырехкратным отрицанием, с отмежеванием от созданного Парнок образа какого-то вторичного поэта, который в страхе не быть современным жмется к Пастернаку, да еще и не один, а вместе с Цветаевой: «О, как противен мне какой-то соименник, / То был не я, то был другой».
Мандельштам ценил поэзию Пастернака необычайно высоко и не раз публично ею восхищался (статьи «Буря и натиск», «Борис Пастернак», обе — 1923). Известны выразительные мандельштамовские слова в передаче Ахматовой: «Я так много думаю о нем, что даже устал» [15] ; известны переклички мандельштамовских стихов со стихами Пастернака, но признание одного великого поэта другим великим поэтом не имеет ничего общего с той картиной, которую нарисовала Парнок и в которой Мандельштам увидел не себя, а какого-то «противного» ему соименника.
Интересно, что Пастернак запомнил эту строфу и, может быть, что-то интуитивно в ней почувствовав, перевернул ее наизнанку в восхищенном отзыве на мандельштамовский сборник «Стихотворения» (1928). 24 сентября 1928 года он писал Мандельштаму: «Дорогой Осип Эмилиевич! Вчера достал Вашу книгу. Какой Вы счастливый, как можете гордиться соименничеством с автором: ничего равного или подобного ей не знаю!» [16]
Таковой нам представляется история первой строфы стихотворения о «современнике» — в последующих строфах Мандельштам развивает тему своих отношений с выпавшей ему эпохой, как он сам их понимал.
Что же касается неопределенного указания Надежды Яковлевны, с которого мы начали наш разбор, то, возможно, это отголосок той истории, которую она рассказала во «Второй книге» по поводу стихотворения «1 января 1924». Весной 1924 года В. Шилейко спросил Мандельштама: «Я слышал, что вы написали стихи „низко кланяюсь”. Правда ли?» «По смутным признакам, приведенным Шилейкой, стало ясно, что доброжелатели так расценили „1 января st1:metricconverter productid="1924”" w:st="on" 1924” /st1:metricconverter . <…> Мы сели за стол, и Мандельштам прочел „1 января” и спросил: „Ну что — низко кланяюсь?”» [17] . И дальше — о встрече в том же 1924 году с Ахматовой: «Тогда он прочел „1 января” и рассказал про „низко кланяюсь”… Это задело его больше, чем он показал Шилейке. „За истекший период” больше ничего не было, потому что „ современника ” он вытащил из небытия гораздо позже » [18] (выделено нами. — И. С. ). В контексте этих воспоминаний и могло возникнуть у Надежды Яковлевны ее объяснение первой строфы «Современника», но объяснение далековатое, не помогающее конкретному пониманию слов «современник», «соименник», «другой». А Мандельштам все-таки поэт очень точный, из этого стоит исходить в комментарии.
Но гораздо важнее восстановленного здесь литературно-критического контекста другие обстоятельства, которые отложились в тексте этого стихотворения (и отчасти в тексте «1 января 1924»), — они имеют отношение к самой сути «Современника» как целостного поэтического высказывания. Вернемся к вопросу о времени создания обоих стихотворений. Надежда Яковлевна утверждала, что оба они писались в Киеве в канун 1924 года и в первых числах января: «В Киеве у моих родителей, где мы гостили на Рождество 23 года, он несколько дней неподвижно просидел у железной печки, изредка подзывая то меня, то мою сестру Аню, чтобы записать строчки „1 января 1924”» [19] ; «Новый, двадцать четвертый год мы встретили в Киеве у моих родителей, и там Мандельштам написал, что никогда не был ничьим современником» [20] . Комментируя эти слова, А. А. Морозов высказал сомнение: «Стихотворение „Нет, никогда, ничей я не был современник…” (впервые напечатанное под названием „Вариант”), возможно, возникло позднее» [21] .