Новый Мир (№ 3 2011)
Шрифт:
Хорошо помню, что с собой у меня был ровно рубль — обычный советский бумажный рубль, на который я рассчитывал сходить в кино сегодня, завтра и, возможно, ещё, если не покупать по ходу дела длинных, в масляной прозрачной бумаге пирожков с капустой и — а как же без них? хоть маленький стаканчик — чёрных украинских семечек, и послезавтра.
Липовый бог (ведь это же был ты, правда — ты?) с двумя своими друзьями и девочкой встретил меня на аллее парка и как-то сразу завязал беседу. Говорили о лете, о пионерлагере (липовый бог тоже летом был в пионерлагере, я — в Евпатории, он — под Харьковом), о верности и дружбе (ибо какой осадок остаётся после пионерлагеря, чему там учат на полном серьёзе, если не верности и дружбе?). Но вскоре я понял, сообразил, выяснилось, что наш разговор не был разговором ни о чём и о вечных ценностях, это была подводка к деньгам и моему рублю, который должен был стать его — липового бога, он очень этого хотел — рублём. Разговор о верности и дружбе — это всегда разговор о вероломстве и предательстве, и ты знал это, липовый бог, а я тогда
Поэтому когда ты мне сказал, что узнал меня — своего лучшего друга по пионерлагерю, в котором я ни разу не был и уже, наверное, никогда не буду, ибо забыл его название тогда же, раз и навсегда; друга, который предал его и увёл (отбил? ты сказал мне: увёл или отбил?) его любимую девочку, вот, кстати, и она, она подтвердит, — я был удивлён, возмущён, ошарашен и растерян — всё вместе, всё одновременно.
Девочка ничего не подтверждала. “Это он? — спрашивал у неё липовый бог, показывая на меня пальцем. — Посмотри на него — он?” — “Не знаю”, — говорила в ответ девочка. Он снова задавал свой вопрос и снова слышал: “Не знаю”.
Это теперь я такой умный, что знаю слова “ситуативно-психологическая мотивация”, “правильное распределение ролевых полномочий”, “корректировка индивидуального портрета объекта агрессии” и даже “проблема душевного комфорта победителя”, а тогда я был дуб дубом и смотрел на всё это как на какой-то сумасшедший карнавал, только не весёлый, а жутко печальный, каких в принципе не бывает в природе.
Но принципы у липового бога и его друзей (банды? нет, пусть будет — друзей) всё же были, иначе почему меня никто не бил кулаком в рожу и не отбирал у меня — беззащитного, вокруг ни души — этот несчастный треклятый рубль, а вытягивал его из меня, словно душу, по копеечке, каждым словом.
Давая возможность липовому богу договориться о правилах игры со своей девочкой, которая явно чего-то недопоняла или, глядя на меня, передумала играть по условленным заранее правилам, его приятель отвёл меня в сторону и сказал, что я поступил нехорошо, хуже некуда, с липовым богом и его девушкой и за это липовый бог имеет право сделать со мной всё, что захочет, но не сделает, если я отдам ему все свои деньги. “Сколько у тебя их?” — спросил липовый друг. “Рубль”, — ответил я, вспоминая, что под надорванной подкладкой куртки лежит ещё на самый чёрный день или всякий случай пятёрка. “Отдай ему рубль, и он тебя отпустит”, — сказал мне липовый друг, и я, глядя на него со страхом и с упрёком, сказал, что ничего такого не делал и, значит, рубля отдавать не за что. “Смотри”, — ответил мне липовый друг и позвал липового бога.
“Она сказала мне, что ты — это ты”, — принёс мне весть липовый бог, и я ещё раз ужаснулся всей этой бессмыслице. Позже, когда я примусь за Кафку, Хармса, Гарсиа Маркеса, Ионеско и всех остальных из этой развесёлой братии с вывихнутыми и не вправленными обратно мозгами, я не буду хвататься за голову и кричать “Куда вы меня тащите!”, не буду прятаться — от мира своих мыслей о мире — на чердаках, а потом рассматривать своё изуродованное изображение в зеркале угрюмым взглядом франкофона, не буду, как поведенный, искать пределы своих гравитаций и биться головой о висящий на стенке ковёр, а сяду себе где-нибудь в уголочке, сковырну лейкопластырь и спрошу себя: “А помнишь?” И вспомню, как что-то лепетал в ответ о лежащем в больнице дедушке, о том, что он тяжело болен и скоро умрёт (как будто бы мой — ещё мой — рубль мог его спасти), о том, что я — это не я, и даже если бы я был я, то я никогда не был в этом их пионерском лагере — как же он всё-таки назывался? — о том, что девочку, которую я только что видел, я видел в первый и последний раз в жизни, что, наверное, в мире, как и везде, существуют двойники, дублёры и близнецы, которых разлучили в раннем детстве, о том, что у меня тоже есть друзья и я их никогда не предаю и не обманываю, о том, что… да разве всё упомнишь из того, что приходит в голову на ходу, когда тебя пусть и так изощрённо, так театрально и нелепо, но грабят? Главное, что ни он, ни я ни разу не произнесли слов “не верю” или “ты мне врёшь”. Всё было по правилам.
Одного я не помню — не то чтобы память отказывает или вытерла к чёрту эти воспоминания, не то чтобы эта история закончилась ничем: пришли вездесущие взрослые и разогнали нашу гоп-компанию по разным углам, — но, по-видимому, её финал был для меня не важен, менее важен, чем то, что произошло в начале и середине, — нет, хоть убей, не вспомнить, отдал ли я липовому богу его заработанный рубль, ведь спектакль стоил того и даже больше, или всё-таки как-то выкрутился, нашёл какие-то доводы и аргументы, против которых — по правилам, всё по правилам — и хоть и липовому, но богу возразить было нечего.
Но если не тогда, то в другой раз, в девяностом, через семь лет, ты вернул себе этот рубль, липовый бог. В двенадцатом часу ночи на троллейбусной остановке “Отакара Яроша”, когда я возвращался из общежития от Светы. Как и в прошлый раз, ты был с другом и, как и тогда, не бил меня и не калечил, но, в отличие от нашей предыдущей встречи, был гораздо более суров и тороплив. И ещё пьян, сильно пьян. И разумеется, у тебя был нож, красивый, с выкидывающимся лезвием и инкрустированной неизвестными мне супердрагоценными камнями ручкой. Ты показал мне его и спросил, нравится ли мне этот красавец — как он мог мне не нравиться? И в этот раз финалу предшествовали завязка и кульминация: ты в двух
“Ма-а-а-атушка купила?” — переспросил ты, и я понял, как промахнулся со своей ставкой на банальную человечность, — боги бесчеловечны, и это, вообще-то, нормально и правильно, так и должно быть, — а нужно мне было ставить на собственную самостоятельность, предприимчивость — и что ещё? мужественность, что ли? может, и на неё — то есть, увы, на правду. Не то чтобы я призываю вас, друзья мои, всегда и во всём ставить на правду — это глупо и временами небезопасно, правда зла и похотлива, у неё уродливое морщинистое лицо и плохо пахнет изо рта, целовать её в дряблые обескровленные губы — одни проблемы, но всё же, друзья мои, всё же бывают случаи, когда только она может дать вам усладу и успокоение. Только она.
Кес ке се — услада; кес ке се — успокоение? — спрашивает меня тот, кто прочитал эти слова. И что ты вообще имеешь в виду, говоря, что правда зла и похотлива? И я снова берусь за ручку и вспоминаю, вспоминаю…
В том единственном в моей жизни пионерлагере я подружился с мальчиком Валиком. Наш четвёртый отряд принадлежал тринадцатилетним — уже не совсем детям, ещё далеко не взрослым. Отрочество — может, самый интересный период жизни человечества, если наблюдать его со стороны: всё свободное время мы делили между играми в солдатики и в машинки, что в ненормальном количестве привозили из дома, и только что открывшим нам неисчерпаемые бездны удовольствия онанизмом. Но и онанизм у нас ещё был не взрослый — суровый, скрытный, трусливый и философски-мрачный, а детский — смешной, весёлый, жизнерадостный, открытый городу и миру, бесстрашный и пугающий своим бесстрашием лезущих во все окна девчонок и окончательно растерявших перед лицом этой эпидемии свои педагогические таланты пионервожатых. Мы были так увлечены нашим дивным новым миром, что нам было плевать и на то, что от онанизма вырастают волосы на ладонях, что от этого глохнут и слепнут, и может однажды остановиться и больше не пойти сердце, и на многое другое, такое же страшное и такое же дикое, что приносили нам засланные пионервожатыми диверсанты, которые и сами, выполнив поручение, сразу же прыгали в свои кровати и вливались во всеобщую вакханалию.
От двенадцати и старше — с пятого по первый отряды, по десять-пятнадцать отроков в каждой комнате, с самого утра по поздний вечер, с перерывами на солдатики, машинки, завтрак, обед, ужин, пляж, дискотеку, лежали в своих кроватях и мастурбировали, мастурбировали, мастурбировали: просто так и на кто быстрее, просто так и на кто дальше, просто так и на чтоб одновременно, просто так и на попади в цель, задержи, поменяй руку, стоя, сидя, лёжа на боку, засунув между матрацами, сжав подушкой, вверх, вниз, прямо, через трусы, прижав к ноге, к животу, вставив в трубочку, обмотав целлофановым пакетом, в кулаке, двумя пальцами, между ладоней, плевком, капелькой, струйкой, автоматной очередью, пионерским салютом, русские, украинцы, татары, узбеки, белорусы, евреи, собравшиеся сюда, на эту маленькую пионерскую Ибицу, из Красноярска, Мукачева, Гродно, Твери, Чернигова, Ставрополя, Орла и Нарьян-Мара, больные, здоровые, победители школьных олимпиад и полные дебилы, так и не выучившие таблицу умножения, — нас всех объединило общее дело, общая игра, общее чувство.