Новый Мир (№ 4 2009)
Шрифт:
Мы любим расставания.
Увы, какая горестная доля.
И это именно доля, по-гречески неумолимо навязанная. Долю можно только изжить. Мы изживаем долю с помощью друг друга.
“О” — “Ю!” “О” — “Ю!” Опять... Три часа. Они все еще поют о любви друг к другу. Ночь стала гуще... Прозрачность исчезла. Я выхожу в сад. Каждый мой шаг по снегу, словно по рассыпанному стеклу, оглушителен. Почему, когда уходишь, так хочется крикнуть: не покидай меня?! Ведь это не я ухожу, это ты уходишь... Или нет: стой! Стой! Отсюда начинается раздельный путь, и я ухожу, и ты уходишь…
На поле в складках бурой весенней
Но пасмурный поток навстречу льющейся погоды, но сухие шаги по шершавой стерне... В роще тут дерево, возле которого ты стояла, прижавшись щекой. Тогда казалось, что конец уже подступил и слов больше не будет. Однако ж сыскались слова, и, может быть, самые главные. О любви, о времени, о том, что никогда не пребывает неизменным. Побеги нарциссов кажутся черными этой стылою ночью; лишь новое утро наполняет их нежно-зеленым светом. Жаждал раскаяния, наполнения светом тоже: вовнутрь не пускает мрак. Засов на церковных дверях, сторож курит за оградой, в кронах лип несколько птичьих гнезд треплет суровый ветер.
А я хотел тепла горячего воска, запаха горящей смолы-ладана, искал раскаянья и прощения. Искал раскаянья, ибо проклятье во мне: железная стена чужести всему. Почему и плачу, склонившись ко лбу твоему, почему и ищу прощения у тебя, раз невозможно Прощение. Я один. Один. Прости, прости, безмолвно плачу. За что мне я? За что такая пытка собою мне уготовлена, насколько помню себя? “О” — “Ю!” Перелесок весны, электричка. Колкий холодок переходит в простудный озноб изгнания. Я не хочу. Изгнания из тела не хочу, из мыслей, из наших кружев, сотканных давно и изорвавшихся, как старые силки, из лип вечерней сетки в сумерках серых, из слов, не запятнанных позором. Люблю.
Что значит: люблю? Не разрешенный от греха, в одиночество увожу его, чтобы там вычистить, как дуло старого ружья. Чистым открывается любовь. Много гари налипло. Как же ударить огню? Я бы хотел научиться молиться смиренно в храме; только нужно, чтоб сторож не курил, и замок был снят, и свечи, и белые стены... Я выжег бы дрянь из себя тихим огнем, без надсады, и любовь бы нежно и осторожно светилась, как стрелка нарцисса, проклюнувшегося из-под снега. Как “О” — “Ю!” в перелеске весны.
МУЗЕЙНОЕ ДЕЛО
После каникул зашел к Юре Самодурову в один из любимых моих московским музеев — Музей Сахарова. Сразу же попал на отличную выставку фотографий Юлии Вишневецкой и получил приглашение на фестиваль кино Армении, Грузии, Чечни. Но Юра грустен. Юра вообще человек самоотверженный, тонкий и печальный. И он давно сетует, что мало народу ходит в музей. Вроде и расположен удобно, и выставочный зал отличный, а все равно: вполне может статься, что в 2007 году он открылся после каникул в последний раз. Потому что в музейной теме есть такая пренеприятная графа — бюджет. Музей-то некоммерческий. И не государственный. Больше того: наше государство радо бы его совсем задавить, да не хочет портить себе репутацию. Поэтому ждет, когда музей загнется сам. И директор его вот уже несколько месяцев болен этим бюджетом в прямом смысле слова. Нервы. Давление. Сердце. Зная это и сострадая Юре, я пытаюсь отшутиться: знаешь, какой у меня проект пропадает? Миллиардный!
— ?
— Музей СССР! Интерактивный. Лучше всего — на ВДНХ. Таких декораций, как фонтан “Дружба народов”, извини, второй раз не построишь. Идея такая: вход —
Ты, разумеется, заходишь, садишься, тебя везут… Все уважительно. Справа — павильон “Народные промыслы”. Слева — “Угольная промышленность”. Фонтаны — ах! — кипенье струй. Чуть дальше — гастроном. Продаются массандровские вина. Стаканчики, правда, бумажные, но можно охорошиться прямо у прилавка. Вино из конуса… Отдельный аттракцион! Вино в стакан сошло гранатовой струей — эх ма, живем
однова — выпили, закусили бутербродом с осетринкой (здесь было). Пошли осматривать культурную программу. Наш космос. Наш Гагарин. Наши Белка и Стрелка. Наши жеребцы. Племенные хряки. Индюки какие-то немыслимые… Карповники… Ландшафтные парки всех республик Союза. Особенно рекомендую Литву. Полные достоинства деревянные столы и скамейки под сенью сосен. Здесь еще по одной. Потом — на лодочке прокатиться. Отлакировать пивком. А после ресторана “Золотой колос” — в баньку.
Раздеваешься, одежку в шкафчик, шаечку, мочалочку, в парилочку… А после парилки гладкие такие банщики тебя подхватывают, укладывают на мраморную лавку и начинают мять… И поначалу-то вроде ничего, терпимо, профессионально, как и положено у нас в СССР. Но только мочи уж нет, все больнее мнут, как-то не по-детски… Ты им: “Ребят, вы че?” А они тебе: “Ну что, сука, признаваться будешь?” — “В чем таком?” — “Да во всем, фашистская твоя морда…” И через другой предбанник, через железную дверь волокут тебя, натурально, где никакой разнеженности, никаких удобств. Доски. Кафель. А ты еще не понимаешь ничего…
— Мне бы полотенце бы…
— Зачем?
— Ну хоть голову вытереть…
— А-а, это мы сейчас решим.
Сажают, плюют в морду, бреют наголо, выдают какую-то полосатую хламиду — и на допрос до трех ночи. Ни крошки хлеба, ни капли воды.
Ты говоришь:
— Я ж в музей, я деньги платил...
— Все платили. Подписку давал?
— У меня дома дети, жена…
— Обратно примет, если хорошая жена.
— У меня голова трещит! Глоток воды, изверги!
Следователь:
— А в морду не хочешь?
Все включено. И портрет Ильича со стены смотрит с лучистой улыбкой. А на столе у следователя — Дзержинский. Рыцарь Революции. Пару ногтей вырвали, сломали ребро, все подписать заставляли, а потом прокрыли матюками и — хлесть тебя на нары рядом с такими же бедолагами.
Утром в пять — подъем, баланда, лопату в руки и вниз, к прудам, где сейчас лодочная станция. “На первый-второй!!! По-бри-гад-на…”
Короче, строим канал Москва — Волга. Три дня. Все натурально. Кругом деревья шумят, где-то Москва ворочается, и никто не знает, где ты, — ни жена, ни любовницы, ни начальник, ни подчиненные. Жизнь идет, а ты — на дне котлована, с лопатой, а вокруг энкавэдэшники с овчарками, у тех от злобы пена из пастей, дернешься — порвут в лоскуты. Вечером — пайка хлеба, кипяток, грязища по щиколотку — построение. И опять допрос до трех ночи, и на голые нары — хлесть! А через три дня — под душ, одежку выдали, паспорт — и в дверь, в светлое будущее. Ты смотришь — паспорт не твой, и фотография не твоя, и вообще там все перепутано… Стучишься в “баню”, говоришь: