Новый Мир (№ 4 2011)
Шрифт:
Почему “самый”? Потому что есть у этого писателя такая тайная, но очевидная мечта: написать великий русский роман начала ХХI века. “Остромов” — такая вот очередная попытка. Он самый “быковский” роман. Самый стилизаторский, самый литературный:
“Словно повинуясь его фантазии, незнакомец достал из потертого коричневого несессера синюю бархатную шапочку и надел ее, погладив перед этим лысину” — жест Мастера во время встречи с Иваном Бездомным. И таких узнаваемых жестов, таких цитат полно: “За шестьдесят лет до них таким же пасмурным утром в тот же город въехали другие двое, и один из них тоже был идиот, а другой — убийца”. Федор Михайлович нам кланялся. Мышкин и Рогожин, мое почтение. Аллюзии, раскавыченные цитаты из Стругацких, Булгакова, Ильфа и Петрова, Вагинова горохом сыплются на читателя, создают великолепное поле для критика. Названия придумываются с ходу: “„Козлиная песнь” Вагинова глазами Ильфа и Петрова” или наоборот: “„Союз меча и орала”
Парадокса в идейном, так сказать, смысле здесь нет. В идейном, мировоззренческом смысле тут как раз все естественно. Неприятие социальной катастрофы сразу отбрасывает 20-е годы за грань приемлемого, тогда как тридцатые останавливаются на грани. Тоталитарное лето или зима застоя для консерватора, не приемлющего катастрофического, революционного развития, всяко лучше весны или осени, когда поди разбери, что из всей этой неразберихи получится. Это идейно, так сказать, концептуально. Но помимо идей и концепций есть еще художническая природа, а по своей художнической природе Дмитрий Быков, конечно, человек 20-х. Человек неустоявшегося, художник нестабильного, становящегося, а не ставшего. Если угодно — ребенок или подросток. Он и сам это о себе знает и с неплохим таким чувством юмора в стихах констатирует: “Не то чтобы время упадка меня соблазняло, как выгодный фон, но в коем моя деловая повадка уютно цветет, не встречая препон”. Дальше уже не важно. Важно это признание. На этом и зиждется парадокс “Остромова”, а может, и всех текстов Дмитрия Быкова. Он природно, стихийно человек социальной катастрофы, каковую он идейно, концептуально отвергает.
Героизация жуликов
Героизация жуликов — нормальный инстинкт художника. Художник, писатель, или артист, или живописец — тоже ведь своего рода жулик. Выдумщик, фантазер, из выдумок и фантазий сделавший профессию, порой довольно прибыльную. Как бы ни старался Дмитрий Быков разоблачить своего Остромова, редкого мерзавца и провокатора, под эгидой Чека создавшего масонскую ложу и регулярно доносившего на своих “кружковцев”, а потом загремевшего вместе с ними в ссылку, он все одно остается на редкость обаятельным. За его приключениями, за тем, как он дурит всех подряд — чекистов, интеллигентов, мистиков, рационалистов, следишь с удовольствием, все равно как за приключениями Остапа Бендера. Так ведь и Ильф с Петровым вполне искренне хотели разоблачить Остапа. Вся ругань по их адресу Шаламова, Сараскиной, Надежды Мандельштам, что, мол, героизировали жулика, “блатного”, нехорошо-с, — мимо цели. Потому что социальный заказ советской власти в данном конкретном случае совпадал с чаяниями интеллигентов. Остап должен быть разоблачен и убит, как и Остромов. Не получалось и не получается. Художнический инстинкт, что-то вроде социального...
Если угодно, классовое чувство: Остромов и Бендер — свои. Жулики, провокаторы, но какие обаятельные, какие ловкие. Строго говоря, Остромов начинает там, где Остап Бендер заканчивает. Помните его последние слова в “Золотом теленке”? “Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы…” О чем это? При чем тут, спрашивается, управдом? Слова-то страшненькие. Управдом присутствовал при арестах жильцов. Остап говорит о том, что пора бы ему, раз так карты легли, связаться с могущественнейшей организацией СССР — с НКВД, может, там ему улыбнется удача? Собственно, с этого и начинает свою бендеровскую деятельность Остромов. Первым делом — в Чека, потом уже подбирать свой “Союз меча и орала”, организовывать свой “Заговор чувств”. Любопытно, что из всех литературных аллюзий “Остромова” “Зависть” Юрия Олеши вспоминается самой последней. Вероятно, потому, что это — самая главная, смыслообразующая аллюзия. Ибо Остромов и Даниил Галицкий — Иван Бабичев и Николай Кавалеров, увиденные современные глазами, а масонская ложа из бывших интеллигентов, созданная Остромовым, — самый что ни на есть “заговор чувств”, описанный Олешей.
Только, повторимся, Остромов организует этот “заговор чувств” под эгидой Чека и аккуратно отчитывается в означенную организацию о настроениях своих масонов. Мерзко, а он все равно — обаятелен. Более того, рядом с ним, чтобы не сказать против него, Дмитрий Быков выстраивает в ряд настоящих
Дон Кихот и Мефистофель
Потому что Быков пишет не просто плутовской роман. Он пытается соединить несоединимое. Плутовской роман сцепить с российским, идейным романом. Плута и жулика соединить со святым, взыскующим правды-истины. Героя авантюрного романа — с героем русской идейной литературы, с Мышкиным или с Пьером Безуховым. Визуально, зрительно этот фокус был предложен для разработки писателем, оказавшим огромное, но незамечаемое влияние на всю русскую литературу конца ХХ века. Я имею в виду Юрия Домбровского. Помните, в “Факультете ненужных вещей” Корнилов разглядывает бюст Дон Кихота в комнате у стукача-священника. Вглядывается в донкихотскую улыбку, и вдруг ему делается не по себе. Он видит, что это не добрая улыбка Рыцаря печального образа, а дьявольская, издевательская ухмылка Мефистофеля.
В скобках заметим, что тут Юрий Осипович Домбровский лихо зашифровал одну из центральных мифологем советских шестидесятых. Прикинем, чью улыбку в Советском Союзе тиражировали направо-налево, кто в глазах шестидесятников медленно и верно из победителя-политика превращался в Дон Кихота — и только в этом (в донкихотстве) и оказывалось его единственное оправдание. Ленин, разумеется. Домбровский просто вычерчивает следующий шаг развала центральной мифологемы. Да никакой не Дон Кихот. Вглядитесь получше. Дьявол — собственной персоной. И улыбка у него соответствующая.
Это — в скобках. Дмитрия Быкова эта мифологема уже не интересует. Его интересует само сочетание — Мефистофеля, циника, обаятельного жулика, и Дон Кихота, наивного мыслителя, человека не от мира сего. Он расщепляет ту статуэтку в комнате отца Андрея, и по одну сторону оказывается Мефистофель — Остромов, по другую — Дон Кихот, Даниил Галицкий. Результат вполне парадоксальный и житейски убедительный. Потому что Дон Кихот до самого конца не сможет понять, не сможет увидеть, что его дурили. Для Дон Кихота жулик, водивший его за нос, так и останется великим учителем, даже в том случае, если жулик в лицо ему будет орать, как орет в конце романа Остромов Галицкому: “Кретин, — повторял Остромов и мелко смеялся. — Вот же, Господи… Ты что, телёнок, верил всему? <…> Вот же семь на восемь, восемь на семь, — трясся Остромов, и в нём всё отчётливее проступал тот простой, славный русский мастеровой, который в славный русский весенний день, сука, убьёт — не задумается. — Урод сопливый. Он изучал, он продвинулся. Ой, смерть моя. <…> Учитель! — хихикал Остромов, хлопая себя по бокам. — Учитель, нассы мне в глаза, и это будет божия роса. Говнюк. Летатель. Да ведь я врал вам всем, дураки, я морочил всех вас, кретины! Остальные люди как люди, все чего-то поняли, один этот телятина, еще… <…> Идиот, — взвизгивал Остромов. — <…> За числом приехал, да? Числа захотел! Я научу тебя сейчас левитации. Записывай: берёшь перо, гусиное, лебединое, затачиваешь, а можешь и не затачивать, и этим самым концом, который называется пенёк, — ты запомнишь, потому что пенёк это ты, — вставляешь себе в дупу, не перепутай, с тебя станется… И летишь, лети-и-шь!”
Даже в этом последнем случае полного, окончательного саморазоблачения жулика, когда слепой не увидит: “Оскал учителя становился страшен”, — Дон Кихот останется учителю верен. Дон Кихот найдет подобающее, приличествующее моменту объяснение, потому что “Дон Кихот видит то, что думает, а не думает над тем, что видит” (Анри Бергсон). “Даня почтительно кивнул и отошёл как-то странно — шаг назад, шаг вбок, словно уступая дорогу чему-то истинно-величественному. Он понял. Учитель гнал его, заботясь о его безопасности, но нашёл-таки способ передать ему число”.
Наденька
Самое удивительное и парадоксальное во всей истории, придуманной, сделанной Дмитрием Быковым, — то, что Дон Кихот остается победителем. Следует неверной, издевательской подсказке и — надо же “семь на восемь”! — летит, левитирует. Здесь есть некая важная, не враз формулируемая тема этого писателя. Назовем ее так: автономность существования хороших людей. Какими бы ни были ложными предпосылки, на которых основывается хороший человек, если он хорош, он выберется к правде, к левитации, к полету, потому что он… хороший. Тема эта, что ни говори, парадоксальна и, если вдуматься, несколько шокирующа. Но она не просто важна для Дмитрия Быкова. Она — сюжетообразующа.