Новый Мир (№ 4 2011)
Шрифт:
Почти сто лет назад молодой Пастернак не слишком задерживался мыслью на том, «решена ль загадка зги загробной», и взамен любовался Божьей выделкой жизни, назвав свою неувядаемую книгу антиномично «сестре моей смерти» из «Цветочков» Франциска Ассизского (перевод их в издательстве «Путь» тогда у всех был еще на памяти). Но именно жизнь, дальнейшая жизнь, как протекала она исторически, поставила религиозное отношение к «жалу смерти» на повестку дня и заострила его так, что не отвертеться. Поэзия вернулась к гамлетовскому вопросу: «Какие сны приснятся в смертном сне?» (сам же вопрос этот в устах принца знаменовал, как принято считать у историков культуры, переход от возрожденческого
В сиянии и в радостном покое
У трона вечного Творца
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
Грусть честного сомнения и честная в своей робости мольба о луче, освещающем «промозглый колодец без дна, откуда звезда ни одна не видна», — таково приношение Игоря Меламеда памяти дорогих и близких:
<…> Тебе бы к лицу был античный фиал.
Влюбленный в земное, ты не представлял
посмертного существованья.
Но если, родной мой, все это не ложь,
дай знать мне, какую там чашу ты пьешь
сладка ль тебе гроздь воздаянья?
И если все это неправда — в ночи
явившись ко мне, улыбнись и молчи,
надежде моей не переча.
Позволь мне молиться, чтоб вихорь и град
не выбили маленький твой вертоград,
где ждет нас блаженная встреча.
(«Памяти Евгения Блажеевского»)
Однако поэтическое воображение не может на этом остановиться. Его щедро питают апокрифические картины вперемешку с личными мифами, жанровая память видений , когда-то вознесшая Данте на вершину европейской культуры. Причудливость и прихотливость придают этим плодам фантазии статус малообязывающих лирических «гипотез». В «мифе» Вениамина Блаженного центральные лица — «мама» («загробного мира живая жилица») и Христос, к чьему слуху будет обращен его «робкий загробный стук»; он сводит их вместе как поджидающую его драгоценную родню. Но он же в очень ярком стихотворении, с анафорой «Помилосердствуй, смерть» в каждом четверостишии, обращается с мольбой к ней, к смерти, как к самостоятельному космическому деятелю, которого все той же кротостью можно умилостивить:
Помилосердствуй, смерть: давай с тобою выйдем,
Как дети на лужок, на звездную межу,
И никого в пути безгрешном не обидим,
И за предел земной тебя я провожу…
Сколько угодно у него и других версий «смертного сна»: и растворение во вселенском круговороте, «…Как будто мертвый не одно и то же, / Что луговой цветок или же птица <…> Когда он значит то же, что пушинка, / Пушинка, что проносится над полем, / И не боится с ветром поединка, / И дорожит своею скудной волей…»; и минутный ужас, «что в могиле меня не оставят малейшие самые беды <…> Все будет, как прежде: и те же зловещие лица, / И та же привычная горестная матерщина...» Даже незадолго до кончины: «Хочешь — верь Иисусу Христу, / Хочешь — тайно молись Сатане, — / Все равно ты бредешь в пустоту — / И вернешься к тюремной стене…» Эти разнообразные позывы «погулять
Елена Шварц зачарована смертью, смертностью и бурно протестует против миропорядка, в котором смерть — необходимое звено: «Земля, земля, ты ешь людей, / Рождая им взамен / Кастальский ключ, гвоздики луч, / И камень, и сирень <…> О древняя змея! Траву / Ты кормишь, куст в цвету, / А тем, кто ходит по тебе, / Втираешь тлен в пяту». Смерть — ненавистная «черная моль», затаившаяся в самом корешке книги жизни. Смерть от начала существования человека прицельно летит к нему, как «камень из пращи», и героиня «Двух реплик в сторону смерти» мечтает встретить врага, как боец: «Если б могла, в тебя врезаясь, / Тебя, Смерть, убить собой — / Как якобинец, напрасно прицелясь / Отрезанной головой!» По сути, это христианское отношение к смерти как к «последнему врагу», но окрашенное в кровавые тона поражения. Есть иное — поэтесса отбивается от обступивших ее «мартовских мертвецов» (название небольшой поэмы) торопливым заклятьем: «Смерть — это веселая / Прогулка налегке / С тросточкой в руке. / Это — купанье / Младенца в молоке <…> Не бойся синей качки этой вечной, / Не говори — не тронь меня, не тронь, / Когда тебя Господь, как старый жемчуг, / Из левой катит в правую ладонь».
Синтезом того и другого — ужаса перед нацеленным на тебя с рождения орудием убийства и согласия на смертное обновление — стало стихотворение «Освобождение лисы», истинный образчик «метафизической» метафорики:
По мертвой, серебром мерцающей долине,
По снегу твердому,
По крошкам мерзлым
Лиса бежит
На лапах трех.
Четвертая, скукожившись, лежит,
Окровавленная, в капкане.
Лиса бежит к сияющей вершине,
То падая, то вновь приподнимаясь <…>
Там на вершине ждет ее свобода,
Небесный Петербург,
Родные лица.
Лиса бежит, марая чистый снег,
Чуть подвывая
В ледяное небо.
Загробное спасение «ценою потери»! (Так символично — «Burnt-out case» — назвал свой роман о лепрозории католик Грэм Грин.) Ср.: «…сам спасется, но так, как бы из огня» (1 Кор., 3:15).
Светлана Кекова ищет для ухода из земной жизни образы утешительной красоты, слегка декоративные, как то присуще колориту ее поэзии:
Сердце — сладкий орех, он в телесной лежит скорлупе,
ожидая, что скоро Господь скорлупу разгрызет,
и тогда ты поедешь, как князь, в одноместном купе
в свой последний приют, раздвигая бесцветный азот, —
и творит из «надгробного рыдания — песнь», соревнуясь с дивным ладом православной панихиды: «Если б вы, драгоценные, знали, / как в трехмерном пространстве земном / мы рыдали — и вас поминали / нежно-алым церковным вином! // Минет все, что звалось круговертью, / и, неведомым светом дыша, / будет тело очищено смертью / и огнем осолится душа. // И невестой в сияющем платье, / не скрывая фатою лица, / ты пойдешь — и откроют объятья / руки матери, сердце отца».
Но ей же принадлежат слова ртутной тяжести, обращенные к отошедшему другу, поэту Сопровскому: «Ты, закончив смерти тяжелый труд, / не забудь о нас, не забудь». «Тяжелый труд смерти» — это прикосновение к такой несомненной реальности, рядом с которой искрящийся воздух метафор кажется чересчур разреженным… И мир покойников огражден от нее несообщаемой тайной:
Мы это считаем вздором…
Но там, в глубине земли,
плывут по иным просторам
дубовые корабли.