Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Но привлекательность книжки — не в этой истории, да и не в литературном уровне, вполне, впрочем, удовлетворительном. Привлекает, даже очаровывает юмористическое приятие своего места на “празднике жизни”, — а это действительно праздник (хотя название чуть подсвечено иронией), потому что никуда не деваются роща, река, рассветы и закаты, звездное небо и ежевесенняя весть о том, что “Христос воскресе из мертвых”, которой радуется горстка чистых душ. Фон же — если можно назвать фоном рутинное бытие — беспробудное пьянство, суеверия, пять-шесть прихожан за литургией, а для батюшки-строителя и его единичных помощников — изо дня в день “благодатная разгрузка церковного кирпича, то земляные, то малярные послушания”… Жить без всяких иллюзий, но с великим упованием — научиться бы этому у Алексея Лисняка! “Как и любой храм, разграбленный трудящимися во
Некоторые рассказы, особенно “Словно блаженная Ксения”, могли бы без диссонанса пополнить “Современный патерик”, да и сам автор — оказаться среди его героев. А юмор — без него вера грозит обратиться в фанатизм, в “идеологическое православие”.
Олеся Николаева. Испанские письма. Книга стихов. М., “Материк”, 2004, 83 стр.
Мне уже приходилось писать о не менее значительной книге стихотворений Олеси Николаевой “Amor fati” (см. “Новый мир”, 1998, № 11). В той книжке цикл “Испанские письма” был начат, теперь же — разросся до двадцати одного стихотворения. Он сразу приковал внимание всех, кто ценит сложную и тонкую, убегающую от определений и “далеко заводящую” игру поэтических смыслов. Раньше я замечала, что это не “римские стихи” Бродского с их прямой аллюзионностью. Теперь добавлю, что это и не “Александрийские песни” Кузмина с их стилизованным колоритом, опосредующим лирическую интимность. Чтобы оказаться в “Испании мысленной”, поэту пришлось пережить некую неназываемую травму, перешагнуть через невидимую на картах черту, спровоцировать чистый экзистенциальный опыт разлуки. “Дорогой! Испания — это такая страна, куда ни с каких дорог не завернешь, даже если захочешь… / Здесь просто оказываешься однажды, / Обнаруживаешь себя. Входишь сюда на вдохе… / Ах, не то чтобы сделался вовсе бесчувственным, нет, но своя / жизнь глядит незнакомкой какой-то, испанкой, и локон завился…” Это Испания Поприщина, который не сошел с ума, оберегаемый от такого исхода ангелом поэтического воображения. Да и ум слишком обширен, чтобы так прямо с него и “сойти”; Олеся — редкий поэт, у которого ум и вкус не осаживают лирической энергии, доходящей порой до фортиссимо. Поэтому ее Испания-Россия (“Дорогой! Испания — сухая, выработанная земля” — “Ох, как сурова зима в Испании”) двоится сразу и как “безумное” наложение видений, и как интеллектуальная игра в переходы туда-обратно, и как социальное взаимоподобие (для чего, кстати, есть реальные основания), и как дрожь души, силящейся попасть в фокус, уцепившись “за архангельский меч Михаила”: “Здесь, в Испании, можно погибнуть за милую душу!”
Эти переливы любо-дорого смаковать, но меня захватили первые разделы книги — силой смятения, которая, можно сказать, вышибает героиню из ее привычного (со всеми оговорками) образа “мудрой девы”. Стесненность в однажды выбранном уделе-имени: “О, как жаль не бывшего — и Ольги / Вигилянской, у нее изящней / получился б этот праздник жизни, / этот выход в сапожке испанском!..” (“праздник жизни” = тискам жизни); мартовский “ропот дурной крови” (“О, март, март! Ты намеренно понижаешь высокое, низкое делаешь еще ниже… дырка в твоем кармане”); зыбкая трясина чудовищного города (“А под нами шевелится ненадежная земля…”), посещения мертвых “меж сном и явью”, реквием по самоубийце. Это — час испытания, опыт утраты цельности, честно внесенный в стих: “Оттого-то мой конь имеет двойную сбрую / И двойную жизнь мою знает — этакую, такую…”
Кода, разрешение слышится мне в многочастном стихотворении “Путешественник”, по чудной переливчатости не уступающем “Испанским письмам”. Жажда опасных странствий и неизведанных ощущений, разлучающая нас с самими собой, — это, в сущности… Но тут я замолкаю, боясь огрубить тончайшее поэтическое богомыслие Олеси Николаевой.
Сергей Боровиков. В русском жанре. Из жизни читателя. [Предисловие Андрея Немзера]. М., “Вагриус”, 2003, 302 стр.
Предисловие свое А. Немзер назвал “Роман
За десять лет работы (1993 — 2002) глава наращивается вслед главе, растет нумерация — в книжке, изданной в 1999 году в Саратове, было 14 таких разделов-циклов, теперь — 21. И дай Бог Сергею Боровикову продолжать впредь — потому что это золотая жила, к которой никого, кроме него, не стоит подпускать. Жанр своих этюдов сам автор оценивает как “русский, ленивый, нетщеславный…”, обломовский — читатель, дескать, почитывает и сам же тут же пописывает. В русском жанре — то есть в русском духе. Так-то оно так, но не всему верьте. Есть превосходное знание второго и третьего эшелонов литературного войска (а не одних только генералов) — знание, требующее въедливого трудолюбия. Есть любимые герои, которым посвящены обдуманные главы и фрагменты: Чехов и Толстой с “Войной и миром”, Толстой А. Н. и Вертинский; есть главы-темы (“Из жизни пьющих”). Но особенная прелесть каждого из двух десятков сюжетов — как раз в неуследимой логике перехода от одной мысли к другой, каковую логику объяснить невозможно, а между тем она существует, как есть она в голове привольно задумавшегося, никому не обязанного отчетом человека. Уверяю вас, это все очень тщательно подобрано и искусно слажено, какая уж там лень.
Вот, к примеру, пишет он о неприязни Бунина к Достоевскому, который “каждой своей страницей сводил на нет <…> все его тончайшее эстетическое сито”. А перед тем невзначай сам потряхивает этим “ситом” и заодно тревожит тригоринско-чеховский бутылочный осколок: “Запах мыла утром на реке — запах молодого счастья. Стрекоза, радужные разводы на поверхности, от которых удирает водомерка, и краешек горячего солнца из-за леса”. Или вспоминает-описывает вырезание елочных игрушек из журнала “Затейник” — ничуть не хуже позднего Валентина Катаева. Умеет.
Много знает, многое умеет и ничего не боится произносить вслух. “Не бросайте в меня дохлой кошкой!” Возмущенные читатели уже бросали — за “попрание” Паустовского, Булгакова. А возразить-то не получается. Нечего и говорить, что здесь и портрет советской литэпохи — с ее “общей, лагерной тоской”, пышными съездами и темными интригами, сорванными кушами и мелочными приработками, посадками и реабилитациями, халявными пиршествами и предательскими смертями. Никакой “завербованности”, ностальгии или проклятий, просто пишет человек, не расстававшийся с возможностью быть свободным посреди внешней несвободы. Свободен он еще и потому, что — читатель по призванию: книги для таких людей создают перспективу жизни за гранью текущего и делают текущее относительным, не вечным.
В книгах же — рецепты жизни и комментарии к ней. Иногда рецепты буквальные: любой, прочитав главу о Чехове, непременно запомнит, как автор — эврика! — вытащил из холодильника все ингредиенты закуски, описанной в “Сирене”, и, с успехом сотворив целое, выпил и закусил. Но вот пример еще лучше на тему “литература и жизнь”: “Кандидатши от блока „Женщины России” в своих выступлениях так часто употребляют слово „мужчины”, что вспоминаются страницы купринской „Ямы””.
Николай Любимов. Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. [Предисловие Б. Н. Любимова]. Т. 2. М., “Языки славянской культуры”, 2004, 509 стр., с ил.
О первом томе этих воспоминаний я писала в своей книжной полке 2000 года (“Новый мир”, № 7). Его успел подготовить еще сам мемуарист, знаменитый переводчик Николай Михайлович Любимов (1912 — 1992); второй же том после смерти отца составлен и текстологически выверен театроведом и философом Борисом Николаевичем Любимовым, который в кратком предисловии обещает нам и третий, куда войдут, в частности, театральные воспоминания Н. М. (страстный театрал и друг многих людей сцены и кулис, он, по его признанию, “без Художественного театра не мог представить себе жизнь”).
Однако на страницах этого, второго, тома бушуют совсем не театральные страсти — “кровавый буран”. Немудрено: повествование открывается, после недолгой прелюдии — работы в славном издательстве “Academia”, ссылкой автора в Архангельск (1933 — 1935), проводит через столичные и провинциальные (в родном Перемышле) перипетии Большого террора и заканчивается освобождением матери рассказчика после долгого срока репрессий (схвачена за то, что в оккупированном городке она, учительница, выгораживала своих земляков, “вступая в контакт” с немецкой администрацией, — в любой европейской стране за спасенные жизни ей дали бы орден, справедливо замечает ее сын-мемуарист).
Матабар IV
4. Матабар
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
От океана до степи
3. Игра в жизнь
Фантастика:
фэнтези
рпг
рейтинг книги
Прорвемся, опера! Книга 3
3. Опер
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Мифы Древней Греции
Большие книги
Старинная литература:
мифы. легенды. эпос
рейтинг книги
В осаде
Проза:
военная проза
советская классическая проза
рейтинг книги
Мое ускорение
5. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Под Одним Солнцем
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 5
11. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Я тебя не предавал
2. Ворон
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 3
3. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
рейтинг книги
S-T-I-K-S. Пройти через туман
Вселенная S-T-I-K-S
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Отверженный VI: Эльфийский Петербург
6. Отверженный
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Графиня Де Шарни
Приключения:
исторические приключения
рейтинг книги
