Новый Мир. № 3, 2000
Шрифт:
И ты наконец опознаешь ту территорию, на которой оказался: это мертвая зона. Где человек, отдельный, имеющий свою смысловую, моральную, психологическую территорию, собственное, ему самому подконтрольное пространство движения, — не родился. Он и не может здесь никак родиться: слишком велико насилие внешнего и бессмысленного, а потому здесь можно выживать только — сомнамбулой.
В психологии известны эффекты, которые производит избыточное насилие. Один из них — уход в сон. И мне все время кажется, я повторюсь, что проза Олега Павлова — странное литературное свидетельство об одной из возможностей «выживания» в мире избыточного насилия. Глухая отстраненность от жизни, какая-то униженность, читающаяся в отсутствии нормальных реакций персонажей, непроявленность (и это не противоречит тому, что персонажи книги
«Караульные элегии», «Записки из-под сапога», «Правда Карагандинского полка». Потом была талантливая «Казенная сказка», написанная на максимальном напряжении, когда бессмысленность удалось показать основным событием жизни на той территории, что называется «армией». В 80-е годы у нас были откровения «армейской прозы» — Сергей Каледин, Юрий Поляков. Там было — о жестокости. Павлову удалось выразить, с моей точки зрения, иное. Он стилистически воссоздал атмосферу той мертвой зоны, в которой нет жизни, но есть только унизительное и тоскливо-бессмысленное выживание.
Повесть «Школьники» — попытка вспоминать детство. Как если автор решил для себя: вспоминать не эмоцией, не чувством, но сначала — отчетливо увидеть и себя и других. Создать прежде всего зримое воспоминание. Поэтому и описания — с расстояния, и опора на стилистику реализма.
Взгляд выхватывает случаи. Но вместе с тем, казалось бы, случайные соположения эпизодов дают вполне цельную зарисовку окраинно-московского школьного мирка. Достаточно убогого и тусклого, довольно жестокого и равнодушного к тем, кто его населяет.
В «Школьниках» сцены, которые выбирает память Олега Павлова, оказываются сцеплены по индивидуальному закону избирательного воспоминания: снова работает память на унижение, на бессмысленную жестокость, свою неуклюжесть, какую-то ненужность этому миру, на бессмысленность рядом происходящего. Вот сцена первая — первый класс, мама ввела мальчика в класс посреди урока, дети засмеялись — очкарик, а потом, на переменах, увальню первоклашке приходилось драться, отчаянно защищая себя от насмешек… Отсюда попадаешь в небольшую сцену-сюжет о том, как появился друг, тот самый, кто бил его в школьном коридоре, с которым теперь украдкой они пьют вино у него дома и враньем скрывают следы преступления, а потом вдруг все оборачивается детским предательством и детским примирением перед страхом вызова родителей в школу. И следующая сцена, сцепившаяся с предыдущей страхом — перед директором, трусливым ожиданием, что какой-то очередной школьный проступок раскроется и ничего никому нельзя будет объяснить, что все не так и все несправедливо…
Повесть разделена на шесть главок-частей. В каждом отрывке — фрагмент пейзажа этой школьной и околошкольной жизни. Свибловские окраины, школы «татарская» и «русская», дворовые компании, народец, что шел или в армию, или в тюрьму. И еще одна детская случайная привязанность к старшему мальчику, который спас от побоев, а потом — снова неловкость и нескладность отношений… В главке следующей история о школьной сторожихе и ее дочери-дурочке, о том, как в школьном дворе повесил кто-то их бесхвостую дворнягу. Ситуативные портреты учителей, в которых самым важным штрихом — их подневольность и бессилие. Сцены школьных обычаев: пионерская линейка, собрание, обязательный доклад о пионере-герое; и сцены послешкольного «досуга»: мены-обмены жвачек-значков у иностранцев на ВДНХ; и еще одно, видимо страхом вспоминаемое, — кража, что как-то сошла с рук…
Все эти сцены нанизаны на детское чувство затравленности, своей неуместности, жалкости собственного бытия… И меня все время преследует эта странность: казалось бы, воспоминания эти принадлежат тому, кто уже приобрел телескоп и научился разглядывать и описывать иные миры (об этом точно свидетельствует мастерство письма), но он все еще не может совладать с желанием — кому-то пожаловаться и выговорить то, что детский мир был несправедлив к нему, а он
Но дело не только в этом, он чувствителен к метафизическому — к тому бессмысленному течению времени, в которое погружено его детство. Сам автор довольно точно назвал это время «бездвижным»…
Говоря о прозе Олега Павлова, часто вспоминают Платонова. Столь ли очевидно это сближение? Платоновская дистанция по отношению к миру — бесконечно велика, его взгляд отчужден и безжалостно фиксирует мертвые формы жизни. Его рассказчик не способен стать соучастником происходящего. Олег Павлов скорее страдающий заложник того бессмысленного мира, который он описывает в своих рассказах, в своих романах. Павловский герой, с одной стороны, не может расположиться в этом мире, он испытывает тошноту и всевозможные несчастные чувства, с другой стороны — он и не может выйти из него, занять ту точную дистанцию, которая, возможно, дает освобождение.
В павловском рассказе из «Степной книги» — «Между небом и землей» — солдат глядит на ладони своих рук, они — его. И ничьи больше. Это очень важно: чтобы было отчетливое, «только свое», и не только воспоминание, но и жизнь. Сегодняшние опыты в прозе Олега Павлова выглядят для меня словно бы продвижением от сна к яви. (Это ни в коем случае не скрыто-оценочное суждение, но — стилистическое замечание.) В его «Эпилогии» — ясная и даже легкая языковая ткань, динамичное движение сюжета, отчетливо прописанные детали. Как будто произошла смена психологии наблюдателя. Он перестал быть заложником состояния, он действует и торопится описать происходящее. И замечательно живой вышла история с купленной на дедово наследство пишущей машинкой… Только это получилась иная проза.
«Степная книга», «Казенная сказка», «Дело Матюшина» и даже еще «Школьники» принадлежали тому странному вовлеченному исследователю мертвых зон. «Эпилогия» выглядит для меня стилистическим переходом к иным темам…
Не надо все вслух
Г. А. Балл. Вверх за тишиной. М., «Новое литературное обозрение», 1999, 240 стр
Случилось так, что имя Георгия Балла наконец попало в обойму: рожденный в годы нэпа писатель получил на тургеневском фестивале премию за лучшую работу в жанре «лирико-повествовательной прозы» (никого уже не удивляет привычная в литературных кругах терминологическая казуистика). Впрочем, определить жанр вызывающе антибеллетристичного письма всегда сложно, что подтверждает и новая книга Балла — удачно составленный сборник произведений разных лет. Те литературоведы века наступающего, что захотят обратиться к его странному творчеству, пойдут, видимо, путем наименьшего сопротивления, извлекая из всего многообразия милый их сердцу корень. Можно даже предвосхитить названия будущих работ: от «Функции пейзажа в реализации метафизической концепции Георгия Балла» до «Белого цвета „Лодки“ Балла» — кому как нравится. Шутка? Едва ли, ибо любые попытки отобразить внутренний мир этого писателя, пользуясь привычной системой координат, заведомо обречены на опрощение.
На эту же мысль наводит и знакомство с изящно сконструированной автором предисловия Евгенией Воробьевой трактовкой мистерии «Лодка», центрального произведения Балла, как книги о Спасителе — так воспринимает она замысловатое повествование о герое, блуждающем между Озерками и Селением, по тусклому царству мертвых и живых, в сопровождении возникающего из Ниоткуда поручика Николаева. Трудно не согласиться: «поражает, насколько точно определен автором жанр произведения». Вместе с тем речение «Врачу, исцелися сам!» и Ченстоховская Божья Матерь вкупе с причудливыми евангельскими аллюзиями отнюдь не исчерпывают загадочный мир «Лодки», неспроста у Воробьевой невзначай проскальзывают отнюдь не библейские мотивы, как-то: «подобно Орфею» и «своего рода Вергилий». Не оттого ли, что происхождение жанра «Лодки» (греческое «mysteri o n») подразумевает не только церковное таинство, но и античную мистерию. Может быть, герой потому «болен», что, подобно Персефоне, вкусил гранатовое зернышко из рук Аида и оттого находит себе место и среди живых, и среди мертвых? Впрочем, «все мы Божественное видим туманно» — каждый по-своему.
Кодекс Крови. Книга V
5. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Запечатанный во тьме. Том 1. Тысячи лет кача
1. Хроники Арнея
Фантастика:
уся
эпическая фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Измена
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Барон Дубов
1. Его Дубейшество
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Невеста драконьего принца
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Интернет-журнал "Домашняя лаборатория", 2007 №6
Дом и Семья:
хобби и ремесла
сделай сам
рейтинг книги
Око василиска
2. Артефактор
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Законы Рода. Том 6
6. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
рейтинг книги
Сердце Дракона. нейросеть в мире боевых искусств (главы 1-650)
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Маленькая хозяйка большого герцогства
2. Герцогиня
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Лучший из худших-2
2. Лучший из худших
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Я сделаю это сама
1. Магический XVIII век
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Полное собрание сочинений. Том 25
Проза:
классическая проза
рейтинг книги
Перед бегущей
8. Легенды Вселенной
Фантастика:
научная фантастика
рейтинг книги
