Новый мир. № 6, 2002
Шрифт:
Как-то раз, говоря о сущности искусства, прекрасный питерский художник Анатолий Заславский лукаво осведомился у собеседника: «Не мешает ли вам живопись Тициана смотреть на муки святого Себастьяна?» В стихах Пурина именно что слово мешает воспринимать прямой, выраженный словами смысл. Язык становится каким-то органическим, живым существом, впитывающим и поглощающим любые, самые скользкие, темы.
На таком материале (относимом едва ли не к разряду порнографии) не удавалось в русской поэзии работать еще никому. Даже Михаил Кузмин потерпел фиаско со своими «Занавешенными картинками». Обширная отечественная барковиана отвратительна поразительной натужностью и тяжеловесностью своих натуралистических экзерсисов. Мне приходит на память лишь один случай, когда стихи, в которых описывается соитие, не несли бы на себе ни малейшего отпечатка пошлости. Имею в виду пушкинское «Нет, я не дорожу мятежным
Ну так оно не про «то», возразят мне. Оно про трагедию неразделенной любви. Может быть. Вот и стихи Пурина — про трагедию неразделенной любви человека к миру, к жизни, к слепящей ее телесной прелести и полноте. Эрот ведь не просто шаловливый гудоновский мальчик с крылышками, он — одна из четырех космогонических первостихий. Протогон-Фанет-Фаэтон орфиков. То есть перворожденный, явленный и сияющий. Вот от этого-то сияния муза Алексея Пурина и не может отвести глаз:
Так, смотри, в сардониксе камея реет, плат сминая и покров совлекая, — мнимая алмея, лжеменада пляшущих миров, голубятня идолов, — имея — обладая, город Птолемея расцветает — роза всех ветров. Множество, своим центростремленьем в триединый свитое завой, терниями слитый с нашим тленьем, не как те, бессмертные, — живой… оже, что мне делать с умиленьем, с этим жарким крестиком оленьим меж ключиц, с платановой листвой?..Все стихи Алексея Пурина, в сущности, об одном — о полыхании страсти, о загадке великого соблазна жизни и ее же великой тщете. Подобно Винкельману (Пигмалиону наоборот [97] ), поэт заворожен красотой чужого творения, на наших глазах мертвеющей красотой юной плоти. Он не отказывается понимать смысл гибельности, смертности всего того, чему было предназначено родиться, дышать, желать: «в громе мраморной сплошной каменоломни, / в мастерской, где все, что лепят, то и бьют».
97
Так определил его сам автор в стихотворении «Винкельман».
И эта бессмысленность жизни, ее смертная уязвимость [98] , с неизбежностью пробуждает в душе любующегося особую острую жалость, стремление сохранить, присвоить, защитить, удержать. Стремление, надо сказать, чисто эротическое, потому что полнота бытия здесь неотделима от полноты обладания.
Дух желает «овладеть» трепещущей, страдающей, прекрасной плотью, чтобы тем самым спасти ее, — вот ведь в чем подоплека полноценного эстетического переживания. Вот почему искусство всегда больно страстью, словотворчество напоминает любовь:
98
В стихотворении «Елагин остров» читаем:
…Тщетна эта силища, что владеет школьниками рослыми и девицами из педучилища…Еще Шекспир уповал на то, что «светлый облик милый / Спасут, быть может, черные чернила!..». Современный поэт сомневается: «А бумага — она смоляной пушок, / жар касаний, запах кудрей / сберегает разве?» Не в удвоении и мнимом бессмертии дело. Отдаваясь поэтической страсти, Плоть мира рождает Слова — и язык тогда становится своеобразным Элизием, в который попадают тени прекрасных тел и предметов. Не случайно в стихотворении «Выглянешь в окно — лишь белое, льняное…» Пурин признается: «…Слово / так люблю, что колет под ребро!»
Бог, как известно, Бог живых, а не мертвых. У него все живы. Точно так же живы в настоящих стихах все Слова, все Имена, все Названия. А уж до слов, названий
В качестве примера можно было бы приводить любое стихотворение из «новых». Приглядимся к первому попавшемуся:
99
Кстати, сегодняшним читателем практически утраченных — и это еще одна тема книги Пурина, точнее, сквозная, трагическая тема всех его поэтических и прозаических книг. Напомню, что один из сборников эссе питерского поэта называется «Утраченные аллюзии».
Кого здесь только и в каких соотношениях мы не обнаружим — от Симеона Полоцкого (автора «Рифмотворныя Псалтыри») до постмодерниста и заумника Геннадия Айги. Конечно, надо сразу узнавать и угадывать. Так заря, раздвигающая тьму «багряною рукой», — из того самого поэта, который в январе 1731 года явился в Москву с обозом мороженой рыбы. «Рыбий» след задается здесь с самого начала «морозным Рыбинском», тщетно пытающимся разбудить покоящуюся в кварцевом (двойник хрустального?) гробу Спящую красавицу — Евтерпу, музу лирической поэзии. Исторически более близкий Архангельск упомянут попутно. В целом же стихотворение посвящено Ломоносову, а точнее — судьбе русской поэзии. Поэтому во второй строфе и встречается трансформированная цитата из Фета [100] .
100
Из стихотворения, обращенного к Тютчеву, — «Вот наш патент на благородство…».
Устраивая в своих стихах настоящий кордебалет из отсылок и намеков, Пурин оставляет у неподготовленного читателя чувство избыточности; поэта можно заподозрить в постмодернистической коллажности, в игре цитатами. На самом деле это не так. Наш стихотворец [101] избыточен, как избыточна сама страсть, пытающаяся добиться от вожделенного объекта всего (чего всего — ей и самой непонятно):
Я целую губы, ключицы, грудь — и Гольфстрим несет меня вниз… Ах, шепни — что любишь! Ах, все забудь, на устах моих задохнись, захлебнись — и всхлипни, и, словно ртуть, из ладоней вырвись, вернись!..101
Он сам себя именует «стихотворцем и эссеистом» в объективке на тыльной стороне сборника.
Легко показать, что Пурин — «поэт-смысловик» (воспользуемся определением Мандельштама), его цитатостроение и метафороплетение — не самоценны, они нужны лишь для создания грандиозной иллюзии пронизанного смыслами, гармонически организованного пространства Слова, в котором, по уверению Михаила Кузмина, «на каждый звук и мысль / Встает, любя, противовес». В языковом Элизии любой элемент значим. Одно имя откликается другому. Здесь нет «без отзыва призывов», как это сплошь и рядом происходит в нашей хаотической повседневности.