Новый мир. № 8, 2002
Шрифт:
Тут возникает главный вопрос — не у Личутина, у непредвзятого читателя. Вопрос таков: кому предназначен этот текст? Обычному, среднему человеку? Но так ли уж волнует обычного человека вопрос дележки писательских дач, от которой ему уж точно ничего не обломится? И не скажет ли он себе, если сохранил все-таки здравый рассудок: да пропадите вы пропадом со всеми своими дачами, мне-то какое до них дело? А если невзначай он еще и человек порядочный, может, пожалуй, прийти в голову и такое: не слишком ли унизительна вся эта переделкинская возня для людей, как будто провозгласивших (самим выбором профессии) интерес лишь к высокому и вечному?..
Впрочем, вернемся
Точнее, автор и не заглядывая знает, что забот там никаких нет и не может быть — разве только хранить да умножать неправедно нажитое богатство. Вот пристроили проклятого пса сторожить участок, где идет масштабное строительство. «Столько денег убабахано, зарыто в землю», — недобро причитает Личутин и тут же спешит с далеко идущими выводами: «И прежде, братцы, бывал доход, его прятали в чулок, боялись показать достаток, чтобы не выбиться лицом из прочих; но разве то были день-ги-и! да перед нынешними пачками „капусты“ это просто карманная мелочевка…»
Откуда каждая конкретная «капуста», Личутину тоже, конечно, известно. «Народ с невиданным цинизмом ограбили, раздели и разули, залезли в каждый русский дом и забрали последнее средь бела дня, нагло надсмеявшись, и несчастные смиренно согнули выю и признали разбой за разумную необходимость… В первую революцию ограбили богатых и умных, нынче же наглые и хитрые ограбили всех, но особенно бедных». Ладно, пусть это будет обобщение. Личутин алчет справедливости, смутно грозит истощением народного терпения и обещает «новый поход», который сметет дурную пену… Но какой справедливости он все-таки хочет? Чтобы пришел некий условный Виктор Анпилов, «человек незаурядный, сметливый», — и разрешил ситуацию столь же прямолинейно, как с обнаглевшим псом. «И все вопросы сразу сняты. Слушай, забрел бродяга в чужой двор, попросил еды. Его вы, конечно, пожалели. И вот вам деспот, и вы уже никчемные твари, он над вами издевается. И как в таком случае изволите поступить?» Поступить предлагается решительно — см. выше.
Хотя с собакой Анпилов поступил, как мы уже знаем, в противовес своим угрозам, исключительно гуманно, политическая аналогия (с ружьем) приводится Личутиным, кажется, совершенно всерьез. И понимать ее следует, видимо, буквально. Не будем выяснять, как реально он себе это представляет, — вероятно, это мыслится чем-то вроде Пугачевского бунта. Не дело писателя размышлять, как там после обустроится Россия (и вынесет ли она еще один социальный переворот), главное — возбудить народный дух и волю к борьбе.
Впрочем, финал «Сукиного сына» оказался пессимистическим: «Незаметно подползла и укрепилась в России новая форма власти — тирания чуждого духа, и всякая, даже сильная личность не может заявить о себе в полный голос, невольно подчиняясь особому скрытому сообществу людей, захвативших государство. Деспотия духа, которой не было даже при Советах, нечто совершенно новое для России…»
Объяснить такой финал не представляет труда — в школьном курсе еще «при Советах» пессимистические настроения в русской литературе принято было возводить к тому, что в стране то революционная ситуация еще не созрела, то, наоборот (после 1907 года), разрешилась, но плодов не принесла. Народного бунта Личутину, конечно, хочется, но
Прелюбопытно, однако, это признание про «деспотию духа, которой не было даже при Советах» (это когда то есть «ограбили богатых и умных»). Варианта интерпретации возможно два: или Владимир Личутин запамятовал, каково было «сильной личности заявить о себе в полный голос», если по случаю то, что собиралась она в этот голос сообщить, слегка расходилось с тем, что принято было у «сообщества людей», на тот момент представлявших собой государство, — хоть бы то был сопливый комсорг или профсоюзная профурсетка. И кто бы ей, личности, дал для того хоть самую занюханную трибуну?.. Или убеждения самого Владимира Личутина и всех знакомых ему людей так счастливо совпадали с требуемыми, что у него ни разу не возникло случая хотя бы краем глаза разглядеть возможность идейного диссонанса между «сильной личностью» и тоталитарной системой.
Можно, конечно, идеализировать все на свете. И даже грезить о чем угодно. И грезы эти свободно выражать. Но — в свободной стране. Интересно, удалось бы Владимиру Личутину опубликовать хоть полслова из тех, коими он кроет нынешнюю власть, тогда, «при Советах», — если бы, конечно, крыл он ее, тогдашнюю?..
Отпавшие
Павел Мейлахс. Избранник. М., «ОЛМА-Пресс», 2002, 351 стр
Павел Мейлахс идет на большой риск: несмотря на свою молодость он рискует остаться «немодным» писателем.
Вот уже несколько лет по издательствам и редакциям расхаживает призрак Среднестатистического Читателя с полутора курсами высшего образования (без разницы, что это значит — возраст или то, что осталось в голове), потребляющего зарубежную беллетристику про секс-музыку, наркотики или отечественного разлива «магический реализм». Этому читателю нужен суррогат бунта, потрясение социальных, моральных или метафизических основ, чтобы, почитав на выходных про свободную любовь или про террористов-леворадикалов, в понедельник спокойно выйти на работу.
Производство этой продукции уже отлажено. Переводы поставлены на поток, не спят и отечественные сочинители, наловчившиеся в варьировании и рекомбинировании сюжетов Борхеса, Гарсия Маркеса, Павича и т. п.
Успешно канализируя разрушительную энергию и утоляя сенсорный голод, эта литература остается снисходительной к читателю. Оставляя приятное послевкусие «продвинутости», она совершенно его не меняет, ибо совсем не для этого предназначена.
У Мейлахса дело обстоит прямо противоположным образом.
Перво-наперво не модной и отталкивающей покажется Среднестатистическому жизненная фактура этой прозы — припадочные и алкоголики.
Припадки появляются уже в первой вещи сборника — в рассказе «Придурок». Его герой, ничем с виду не примечательный школьник, подвержен приступам немотивированного страха — к примеру, боится умереть оттого, что вскочивший у него на носу прыщик перейдет в воспаление мозга. Сам по себе прыщик был бы не так страшен, но скоро выясняется, что таким образом Мейлахс вводит стержневую для всей книги, на разные лады варьирующуюся и в «Избраннике», и в «Беглеце», и в «Отступнике» тему. Герой «Придурка» ухитряется скрывать свои приступы, но, имитируя нормальность, он прекрасно осознает, что никогда не сможет стать таким, как все, изнутри. Иными словами, речь не о припадках — при желании и сумасшествие можно было бы подать в общепринятом романтическом ключе, — а об отпадении от «роевого» целого.