Новый мир. № 8, 2002
Шрифт:
В последних главах «Русской поэзии…» Гуковский переходит от истории развития поэтических жанров к отдельным авторам. И здесь возникает фигура Алексея Андреевича Ржевского.
По большому счету именно Гуковский «открыл» поэзию Ржевского, показав, что литератор, чье творчество «замкнуто в промежуток времени всего нескольких лет», — крупный поэт, и не только в глазах своих современников.
Ржевский интересен Гуковскому прежде всего как ярчайший представитель «сумароковского направления» (ср. письмо Ржевского Сумарокову: «Я вас начал почитать почти с рабячества (sic!), я видел ваши ласки ко мне с тех же пор»), наравне с Херасковым наиболее полно выразивший «смысл и содержание изменений» в литературной системе Сумарокова. И статья о Ржевском — о том, как из «среды сумароковского направления выросло его отрицание», как «[п]оэзию простоты сменяла поэзия искусственности». Ржевский «создал поэзию изящного ухищрения, сознательной, подчеркнутой игры, он обнажил перед читателем закулисную механику поэзии, он снова стал эквилибрировать на канате, в то время как Сумароков хотел убедить публику, что он ходит по земле». Кажется, эти
Впрочем, обращаясь в следующем очерке «Русской поэзии XVIII века» к творчеству Г. Р. Державина, говоря об авторе, который, казалось бы, совсем не нуждается в представлении (так, уже в 1883 году вышел последний — справочный — том превосходного академического издания сочинений поэта, подготовленного Я. К. Гротом), Гуковский предлагает нечто новое. Вопреки установившейся научной традиции, Гуковский прямо указывает на «явственные следы последовательного подражания Сумарокову», на то, что, «как ни велико было почтение молодого Державина к Ломоносову», он все же по молодости принадлежал прежде всего к «сумароковскому направлению», и на разнообразие литературных традиций, «разнородных элементов», которые усваивает поэт и «вольное обращение» с которыми привело к знаменитому разрушению жанровой системы. И в конце главы о Державине, а значит, в финале книги «Русская поэзия XVIII века», Гуковский делает вывод, сводящий все ранее высказанные соображения воедино: «Таким образом, творчество Державина, вытекая из всего хода развития поэзии с 40-х по 70-е годы, подводя итоги этому развитию, привело к созданию новых формаций и явилось началом новой эры в истории русской поэзии».
Статьи, публиковавшиеся в сборнике «Поэтика» и собранные в рецензируемом издании, и по материалу, и по подходу продолжают и дополняют книгу «Русская поэзия XVIII века». Так, статья «Из истории русской оды XVIII века. (Опыт истолкования пародии)» посвящена так называемым «вздорным одам» — «пародиям на торжественные оды, в частности на оды Ломоносова», и показывает, что Сумароков в это время пародировал не определенный текст Ломоносова, а, что гораздо важнее, все его «литературное направление». Однако «вздорные оды» — не единственная научная проблема, освещаемая Гуковским на страницах сборника «Поэтика». Чуть ранее — в 1926 году — вышла его статья «О сумароковской трагедии».
Ю. М. Лотман в очерке «Двойной портрет» справедливо замечает: «Отличительной чертой подхода Гуковского было то, что в центре внимания оказывается один излюбленный им персонаж… В первой книге таким персонажем был Сумароков…» И в этом смысле одинаково пристальное внимание Гуковского и к «вздорным одам», и к «сумароковской трагедии» вполне понятно. «Изучая судьбы русской литературы додержавинской эпохи, я пришел к убеждению, что главенствующим направлением в конце 50-х, в 60-х и даже 70-х годах было то, которое осуществлялось школой Сумарокова… Во всяком случае, история русской трагедии в середине XVIII столетия — это история сумароковской трагической системы». Разбирая эту «трагическую систему», Гуковский отрицает механическое перенесение французской трагедии на русскую почву и указывает на факт использования лишь отдельных ее элементов, «получивших, конечно, иной смысл в новой связи приемов». (Это, по Гуковскому, прежде всего «крайняя экономия средств» — уже знакомая нам «естественность».)
Примечательно, что примерно в то же время — в конце 20-х годов — этой проблемой занимался другой ученый — современник Гуковского. Борис Исаакович Ярхо, чья работа «Распределение речи в пятиактной трагедии» была (почти через семьдесят лет после создания) недавно опубликована («Philologica», 1997, № 8-10, стр. 201–288), совсем иначе подходит к проблеме «связи приемов» в трагедии. Указывая на необходимость количественного подсчета при исследовании структуры трагедии, отказываясь от связанного с исследовательской интуицией «дедуктивного метода», Ярхо призывает к «коллективной „муравьиной“ работе». Здесь не место подробно разбирать отличия подходов Гуковского и Ярхо, однако представляется, что «муравьиный» труд Ярхо, ученого, стремящегося сделать науку о литературе строго доказательной и точной, способен многое скорректировать в широко концептуальной, пронизанной пафосом первооткрывателя работе Гуковского (интересно, например, что если Гуковский приходит к мысли о самостоятельности трагической системы Сумарокова, то Ярхо, рисуя схемы распределения речи персонажей в пьесах различных драматургов XVII и XVIII веков, делает вывод, что существует «единый вкус эпохи» и что в трагедиях Сумарокова как в «продуктах классического вкуса» достаточно много общего с пьесами, например, француза Дюсиса — «независимость этих двух поэтов друг от друга не подлежит сомнению», однако «единый вкус эпохи» приводит их к схожим художественным результатам).
По мнению В. М. Живова, статьи Гуковского «К вопросу о русском классицизме. (Состязания и переводы)» и «О русском классицизме» «знаменуют новый подход к истории литературы». Эти исследования, представляющие собой две части одной работы, действительно заметно отличаются от более ранних. В них Гуковский стремится выявить основные черты русского классицизма, определить «художественный фон» эпохи, исследовать «историко-литературную среду» — все это для того, чтобы ответить на вопрос, «что же… создавало единство всей эпохи, которого невозможно не замечать». Разбирая проблему поэтических состязаний, многочисленных заимствований, бытования
Пути, «вехи будущих изысканий» установлены. «Открытие» XVIII века состоялось.
В двух статьях Гуковского на французском языке речь идет о рецепции творчества Расина в XVIII веке. Если первая статья (подзаголовок — «Критика и переводчики») посвящена выяснению вопроса о степени влияния Расина в России (рассматриваются тексты от «Нового и краткого способа к сложению российских стихов» Тредиаковского (1735) до вышедшей в 1805 году «Федры» в переводе В. Анастасевича), то во второй статье (подзаголовок — «Подражатели») исследуется уже проблема конкретного, реального влияния расиновских трагедий на русские сочинения — прежде всего на пьесы Сумарокова и Хераскова.
Положения, выдвинутые в очерках Гуковского, в той или иной степени стали классикой отечественного литературоведения, и нам иногда сложно понять, насколько новаторский характер они имели в 20-е годы. Прочнее же всего укоренилась концепция противостояния ломоносовского и сумароковского направлений, существования особой «школы Сумарокова». Разумеется, схема эта так или иначе нуждается в корректировке, и она корректировалась (например, в исследованиях Л. В. Пумпянского — в частности, по поводу функции «парения» в стихах Ломоносова, или в статье П. Н. Беркова «Жизненный и литературный путь А. С. Сумарокова», или в недавней (1992 год) работе М. С. Гринберга и Б. А. Успенского «Литературная война Тредиаковского и Сумарокова в 1740-х — начале 1750-х годов», где говорится, что «едва ли не центральное место» в литературной борьбе середины XVIII века занимает полемика Тредиаковского и Сумарокова…)
Но при всем том концепция Гуковского до сих пор действенна и актуальна. Это отмечал и Ю. М. Лотман в 1959 году: «Данный Г. А. Гуковским анализ художественного метода Сумарокова широко вошел в исследовательскую литературу и в основном сохраняет свой кредит и в настоящее время» (Лотман здесь, разумеется, имеет в виду и более поздние работы ученого). Очевидно это и сейчас, и, как замечает современный исследователь, «эта концепция в основном выдержала испытание временем» (А. Зорин).
Заметим, что концепция эта так или иначе уже существовала со второй половины XVIII века. Так, например, Александр Грузинцов писал в 1803 году: «К сожалению России, сии два Гения [Ломоносов и Сумароков] разделялись несогласием, чему нигде и ни в какое время быть не долженствовало. Гений, изторгши из невежества г. Ломоносова, невероятною силою прямо вознес его на Геликон. Нужно было для г. Сумарокова советоваться с Лириком, а не ссориться; вот главная черта, которая их устыжает больше, чем литературныя их ошибки». И не поспоришь.
Осмелимся не согласиться с В. М. Живовым, полагающим, что молодому Гуковскому, в отличие от его старших современников-коллег (Тынянова и Якобсона), не свойственна «сомнительная дискурсивная практика» «перебрасывать мостик» от авторов изучаемой им эпохи к современной словесности — к «литературному сегодня». Помимо того, что вряд ли эту «дискурсивную практику», составляющую одну из характерных черт формализма, имеет смысл называть «сомнительной» и не слишком «исторически оправданной», она к тому же, как представляется, достаточно важна и для Гуковского. Сам Живов указывает на слова Гуковского: «…общий эмоциональный тон, пафос, присущий той молодой, бодрой эпохе, — должен радостно и желанно восприниматься современным читателем…» Как представляется, эти слова не просто «отголосок» формалистских идей, но и определенная позиция, во многом связанная все с той же проблемой «открытия» литературы XVIII века. Примечательно, что позиция эта, несколько отличающаяся от тыняновской, не столь очевидным образом проявляется и в отдельных статьях Гуковского. Для примера вернемся к характеристикам двух поэтических систем, которые дает Гуковский. Систему Ломоносова отличает «высокая речь, оторванная от привычного практически-языкового мышления», «моменты описания, из которых вытравлена конкретная образность», «Ломоносов… подчас доходит до туманностей»; Сумароков же, по Гуковскому, напротив, ратует за «легкое восприятие и верную передачу сущности данного психологического состояния», «[д]ля него слово это как бы научный термин, имеющий точный и вполне конкретный смысл; оно прикреплено к одному строго определенному понятию», «[о]твлеченный, астральный восторг Ломоносова покинут, хотя основной стихией поэзии является лирика». Как нам представляется, в этих характеристиках Гуковский, специально не проговаривая, отсылает читателя к современной ему литературной ситуации — к относительно недавним полемикам символистов и акмеистов. Хотя в действительности расхождения между этими двумя направлениями начала ХХ века не всегда и не во всем были жесткими, однако очевидно, что современниками они подчас воспринимались как две различные литературные программы. И определения, которые дает Гуковский системам Ломоносова и Сумарокова, очень напоминают критические выступления 10-х годов ХХ века — вспомним, например, статьи В. М. Жирмунского «Преодолевшие символизм» 1916 года («взамен мистического прозрения в тайну жизни — простой и точный психологический эмпиризм, — такова программа, объединяющая „гиперборейцев“») и «Метафора в поэтике русских символистов» (с которой Гуковский мог быть знаком) или манифесты и рецензии акмеистов.