Нутро любого человека
Шрифт:
Что такое одиночество, я знал.
— Я не виню ее, — сказал я, почти тупо, как будто повторения этих слов было довольно, чтобы себя убедить. — Откуда ей было знать, что я еще жив?
— Вот именно. Понимаете, она думала, что вы умерли. А ей надо было жить дальше.
— Да — это я способен понять.
Разговор велся, как череда задаваемых наобум вопросов и ответов на них, и у меня понемногу складывалась из кусочков картина жизни, которую Фрейя вела в мое отсутствие. Я понимал, что и у Гуннарсона имеются свои проблемы: свое горе, а теперь ему еще приходится как-то примиряться с тем, что я жив и сижу напротив него, — с фактом, что он был и всегда будет для Фрейи вторым, что сердце ее на самом деле принадлежало мне. Я же походил скорее на мужа-рогоносца, столкнувшегося с любовником — в голове у меня то и дело возникали картины, на которых
Он сказал, что должен вернуться на работу.
— Еще одно, — сказал я. — Вы продали мой дом. Я хотел бы получить эти деньги.
Он помолчал.
— Это был мой дом. Фрейя завещала его мне.
— Дом купил я. Он мой, по естественному праву.
— К счастью, мы живем не по естественному праву.
— Вы вор, — сказал я.
Он встал.
— Вы расстроены. Я на вас не в обиде.
В центре этого обветшалого городишки есть искусственное озеро под названием Тьорн, населенное множеством диких уток. Я купил в отеле бутылку испанского бренди и пошел к озеру, чтобы напиться там до бесчувствия. Бренди отдавало на вкус приправленным марципаном кулинарным маслом, и я смог осилить лишь несколько глотков.
Джордж Деверелл выглядит раздавленным потерей. Он вежлив, но пребывает в сумеречном состоянии, как будто долго был в обмороке и только что очнулся. Возвращение бывшего зятя из мертвых воспринято им с невозмутимым спокойствием. „Как чудесно снова видеть вас, Логан“, — время от времени повторяет он и легонько похлопывает меня по плечу, словно желая убедиться, что я действительно состою из плоти и крови. Затем я вижу, как он внутренне отпрядывает и сжимается, — я вернулся, я жив, а его дочь и внучка ушли навсегда.
Все заботы по лесному складу взял на себя Робин, он очень обеспокоен глубиной тихого горя отца. В отличие от Джорджа, Робина пережитое мной крайне интересует. Пока я рассказывал ему о моем прыжке с парашютом, аресте и долгих месяцах на вилле, он бормотал непечатные слова, время от времени добавляя к ним: „Ад кромешный“, „Какое варварство!“, „Исусе Христе“ и тому подобное.
Два дня назад из Исландии пришло письмо, содержавшее банковский чек на 400 фунтов. Гуннарсон, честный исландец.
Все мое имущество здесь, упаковано в ящики и сохранено — книги, рукописи, все картины. Даже та мебель, которую не купили Томсетты. У меня нет дома, зато есть все его составные части.
1947
На прошлой неделе мне исполнился сорок один год. Вижу, что сороковую годовщину я отметить забыл, — удивляться нечему. Так вот, для записи, я, человек, у которого была когда-то жена, дочь и дом, на сорок первом году жизни ничего этого не имел и жил в сырой и затхлой комнате обветшавшего дома матери. Я довольно богат — в финансовом смысле: двухгодичное жалование, выжатое из Министерства обороны (с помощью Ноэля Ланджа [поверенного ЛМС]), плюс деньги от продажи дома, присланные мне Гуннарсоном. Я дал матери сто фунтов и велел потратить их на Самнер-плэйс — свежая покраска, новые ковры и т. п. — но, по-моему, она лишилась всей своей былой энергии. Дом не то чтобы представляет собой населенную крысами трущобу, однако сотни небрежных платных постояльцев изгваздали его и обшарпали. Мама и Энкарнасьон, страдающие, обе, артритом и одышкой, переругиваются по-испански. Я без цели брожу по Челси и Южному Кенсингтону, пытаясь понять, что мне с собой делать.
Отыскал в Баттерси воронку от „Фау-2“. Край террасы одного из домов уничтожен, вокруг огромной ямы — деревянный забор. Ракета беззвучно пала с неба, когда они, рука в руке, возвращались домой из школы. Просто вспышка, грохот, а после — забвение.
Ничего от себя я в Лайонеле не нахожу. Ну, может быть, что-то присутствует в разрезе глаз. Мои брови. У мальчика ваши брови, сэр. И моя линия волос: острый треугольный мысок на лбу. Лотти холодна — не думаю, что она когда-нибудь сможет простить меня. Леггатт же выглядит
Нам с Лайонелом удалось полчаса побродить наедине друг с другом по парку. Он тихий, не уверенный в себе мальчик, ему уже почти четырнадцать (Господи!), глаза вечно опущены, неловкие пальцы постоянно теребят вихор на лбу. Я спросил, нравится ли ему в Итоне. „Да, сэр, пожалуй что нравится… Вроде того“. Прошу тебя, не называй меня „сэром“, — сказал я. — Зови отцом или папой. Вид у него стал страдальческий. „Но я теперь называю „отцом“ маминого мужа“ [153] , — ответил он. Ну, зови тогда Логаном. Но только не „сэром“.
153
В годы отсутствия и предположительной смерти ЛМС Леггатт официально усыновил Лайонела, назначив его своим наследником. Письменных возражений ЛМС против такого состояния дел не сохранилось.
Состояние литературных дел. „Воображенье человека“ — не переиздается. „Конвейер женщин“ — не переиздается. „Космополиты“ — не переиздается (не считая Франции). Доход от журналистики — нулевой
Уоллас говорит, что для танго нужны двое. Я должен помочь ему найти для меня работу. Я отвечаю, что слишком долго молчал, все думают, что я умер. Тогда у Уолласа появляется толковая мысль: как насчет твоего старого друга Питера Скабиуса? Как насчет него?
Написанная обо мне Питером [Скабиусом] статья в „Таймс“ („Война одного писателя“), похоже, сработала: люди теперь знают, что я снова здесь, на меня обрушился небольшой поток поздравительных открыток, писем и телефонных звонков. Родерик опять дал мне мою давнюю работу внутреннего рецензента, только теперь на сдельной основе (5 фунтов за рецензию); Луис Макнис пригласил поучаствовать в беседе о „Послевоенной французской живописи“, а посол Швейцарии написал в газету письмо, в котором отрицал существование виллы у Люцернского озера и, по существу, назвал меня опасным фантазером. Многие журналы предложили мне написать об убийстве Генри Оукса, но я отказался — предпочитаю держать мой порох сухим.
Питера наша встреча — что? — потрясла, изумила, обрадовала? То, через что мне пришлось пройти, внушает ему нечто вроде благоговейного почтения. Его собственная война была лишена событий: дежурства в пожарной части, затем министерство информации и еще один роман — „Проступок“, — написанный на волне успеха „Вины“. „Ты должен все это использовать, — сказал он. — Это подарок небес. Деньги в банке“. Я подшутил над ним, сказав, что собираюсь написать воспоминания, озаглавив их: „От Нассау до Люцерны“, хотя, на самом деле, не испытываю в этом никакой потребности. Не будь у меня денег, дело другое, это я понимаю, но на следующий год или около того мне их более чем хватит. Я почти ничего не трачу, живу тихо, хоть и начал снова захаживать в пабы, которые стали теперь больше и народу в них поприбавилось.
Мама говорит, что ей причиняют постоянную боль варикозные вены. Энкарнасьон страдает от геморроя. Я отправляюсь к окулисту, чтобы выправить себе очки для чтения. Дом, полный радости и довольства.
С февраля 1944 года (мои последние дни с Фрейей) у меня не было никаких сексуальных контактов, никакой интимной близости. Лишь спорадические припадки онанизма и удостоверяют тот факт, что часть моего мозга, ведающая половым инстинктом, не отмерла навсегда. Что там называло практикой самоуничтожения хворое викторианское духовенство? Скорее уж помощь себе, самоподдержка, самоутешение. Аутоэротизм поддерживает в человеке душевное здравие. Стоит записать, это любопытно, — сейчас, когда я ублажаю себя, в голове моей мелькают образы не Фрейи (слишком мучительно и печально), но Кэтрин Аннасдоттир из конторы портье в отеле „Борг“ в Рейкьявике. Очевидно, во время немногих наших встреч мое сознание зарегистрировало нечто большее ее расторопности и готовности помочь. Занятно, как эти отпечатки пальцев, оставляемые чувственностью в нашем воображении, проявляются только долгое время спустя. Точно симпатические чернила, проступающие лишь при нагреве электрической лампочкой или пламенем свечи. Что именно в Кэтрин пролезло украдкой в мой сексуальный архив?