О Милтоне Эриксоне
Шрифт:
К Эриксону приехал музыкант из Нью-Йорка. Он сказал: “Я так волнуюсь перед выступлениями, что не могу играть перед публикой”. Милтон провел с ним два выходных дня. И почти все это время он читал ему длинные нравоучения — о том, как важно быть гибким. Длинные истории о том, как важно быть гибким при выполнении самых разных заданий, например, печатании на машинке. Я все думал: “А в чем же здесь лечение?” В общем, он все больше и больше злил этого музыканта. В конце концов, когда у парня уже совсем не осталось времени ни на какие вопросы, а нужно было торопиться на самолет, Эриксон говорит: “И если вы, со всем вашим опытом и мастерством, не можете
Х.: Знаешь, ты кое-что упустил в рассказе. Милтон сначала поведал парню о своей музыкальной глухоте, а затем сказал: “Давайте я объясню, как вам надо играть на пианино. Вам нужно нажимать на клавиши мизинцем немного сильнее, чем указательным, потому что мизинчик слабее, чем указательный”. Для концертирующего пианиста сидеть и слушать, как Милтон, не имеющий музыкального слуха, объясняет технику игры на фортепиано...
У.: Но это было частью общего плана...
Х.: Этот парень, ей-богу, должен был доказать, что он может...
У.: Правильно. Он по кирпичику возводил повод для негодования вплоть до окончательной фразы, когда тот парень уже не мог спокойно мириться с его рассуждениями.
Х.: И единственным способом доказать Эриксону его неправоту, оставалось успешное выступление. Безусловно.
У.: Кажется, часть моих тогдашних затруднений состояла в том, что, как и все остальные, я думал: да, есть хорошие побуждения и есть плохие побуждения, терапевты работают с добрыми побуждениями, и сами они полны добрых побуждений — понимают и сочувствуют тем, кто попал в беду. И в этом контексте понять методы лечения Эриксона было невозможно.
Х.: Тот парень не мог с ним не согласиться. Все, что Эриксон говорил, было правдой и было сказано доброжелательно и мягко.
У.: Но с умыслом.
Х.: Помню, как он однажды сказал, что гораздо больше шансов на успех с клиентом, который преодолел 3000 миль, чтобы увидеть вас. Ибо вложив так много в то, чтобы просто добраться до места встречи, клиент чувствует, что обязан справиться со своей проблемой.
Кое-что еще из того, что он нам говорил — в типичной для него манере. Он говорил: “Я все жду, когда ко мне придет женщина, у которой либо была очень важная добрачная связь, либо у нее сейчас внебрачная связь, и она не покажет мне этого манерой сидеть на стуле”. И то, как он это говорил, не значило, что женщины всегда это делают. Скорее он имел в виду: “Я жду исключения, потому что они всегда это показывают тем, как садятся на стул”.
Его всегда интересовали исключения. Помнишь, как-то раз он пригласил нас к себе в кабинет — мы были в гостиной, — и мы зашли и увидели сидящую на стуле девушку, посмотрели на нее и вышли. Затем, когда она ушла, он снова позвал нас и спросил: “Что вы видели?” Помнишь это?
У.: Да, помню, но смутно. Не помню, что я видел и чего не видел.
Х.: Я помню, что мы ответили: “Ну, это была женщина”. И еще добавили, что она была в трансе. И он сказал: “Да, это верно”. А потом он сказал, что нам
То, как он спрашивал нас, было частью тренировки: он спрашивал очень неконкретно: “Разве вы не видите?” — и мы не знали, говорит ли он о гипнозе, трансе, этой женщине, жизни вообще или о чем-то еще. Но, без сомнения, видели мы средненько.
У.: Я уверен, что он намеренно не давал нам подсказок и намеренно делал так, что мы не справлялись с заданиям, потому что считал — я уверен, — что для нас это поучительно и полезно.
Х.: И что в следующий раз мы справимся лучше. Будем более наблюдательны.
Я разговаривал с ординаторами, которых он обучал, и они рассказывали, какого жару он им задавал, если те ошибались с диагнозом. Зато в следующий раз они очень внимательно наблюдали за больным. Я это помню. Его наблюдательность была поразительной.
В то время нам было трудно переварить еще один интереснейший штрих его подхода: он считал манеру сидеть, движения пациентов сообщениями, посылаемыми лично ему. Не просто некими личностными проявлениями — он считал, что они что- то ему сообщают.
Это давняя идея Грегори Бейтсона: невербальное поведение есть не просто отражение натуры пациента, а в некотором роде команда. Увидеть это было крайне трудно. Эриксон в этом отношении был очень “межличностен”. Все, что пациенты делали при общении с ним, он воспринимал как сообщение. А мы это воспринимали как: “Какой интересный человек!” — и как- нибудь еще, в том же духе.
У.: Нам полагалось взаимодействовать.
Х.: Верно. Мы часто спорили с ним о том, было ли что-то межличностным или нет. Но на том уровне он был абсолютно межличностным.
Мы спорили с ним по поводу симптомов у жены — являлись ли они адаптацией к мужу, у которого была такая же или похожая проблема. И он часто, по крайней мере поначалу, в начале 60-х, описывал симптомы как независимый феномен — а лечил супругов, как будто все было наоборот. И это тоже убивало нас. Его терапия была межличностной, тогда как его теория таковой не являлась.
У.: У него была способность оставаться верным своим идеям, если вы пытались обсуждать их или даже желали затеять дискуссию. Так было, когда мы развенчали его идею о сходстве между поведением шизофреника и поведением человека в трансе. Он, я помню, твердо стоял на своем, как и в других вопросах, которые я обсуждал с ним в последующие годы.
Как-то, прочитав кое-что из Карлоса Кастанеды, я написал Милтону: “Интересно, встречался ли Кастанеда с Вами? Кажется, в образе Дона Хуана есть нечто, напоминающее Вас”. И он прислал мне довольно раздраженный ответ: “Совершенно точно нет, и нет никакой связи”.
Х.: Очень многие сейчас воспринимают Эриксона как культовую фигуру, как гуру, возможно, из-за немощи его последних лет. Когда мы с ним познакомились, он был молод и энергичен, и уделял колоссальное внимание контролю за голосом, речью, движениями тела и тому, как вы используете все это в терапии. И мне было так грустно, когда в старости он утратил контроль над своей речью и своими движениями. Было щемяще стыдно.