О Милтоне Эриксоне
Шрифт:
У.: Я помню рассказы о его поездке в Чикаго; там кто-то хотел с ним встретиться. Он вызвал клиента в аэропорт О’Хара, у него были свободные полчаса, и он провел сеанс в зале ожидания.
Х.: Он часто делал подобное. Лишь однажды я видел, как он выразил усталость от бремени быть терапевтом. Это было в Сан- Франциско. Он весь день работал на семинаре, во время обеденного перерыва принял нескольких пациентов, а в конце рабочего дня оказалось, что его ожидает еще одна клиентка. И тогда он сказал что-то вроде: “Боже мой! Это уже слишком”. А затем вышел и принял
Тот, последний за день случай был мне интересен, так как я знал эту женщину. Я старался лично общаться с его пациентами и расспрашивал их о том, как проходило лечение. Одной из ее проблем было то, что она ковыряла себе лицо и расцарапывала его до крови. И еще она не любила бобы. Так вот, она должна была купить банку бобов и поставить ее в ванной у зеркала. Она всегда царапала себе лицо перед зеркалом, поэтому каждый раз после того, как расцарапает лицо, она должна была съедать банку бобов.
У.: Связать оба действия.
Х.: У Милтона было чувство юмора. При всех разговорах, “жестокое” дело психотерапии достаточно забавно — что они делали, что он делал, и вся эта странная ситуация в целом.
У.: Думаю, мы были важны для него. Вряд ли существовало много людей, кому бы он мог открыть, с каким юмором воспринимает происходящее или что, дай ему волю, он бы провел большую часть своей жизни, сидя у себя в кабинете, принимая пациентов и наблюдая жизнь, которую находил очень забавной. Он вынужден был держать “свои горшки плотно закрытыми” даже от коллег. Он только нам слегка приоткрыл завесу.
Х.: Мне кажется, что он с нетерпением ожидал наших приездов. Мы привозили ему новые идеи из внешнего мира, мы были благодарными слушателями его историй.
Я как-то размышлял о музыканте с толстой губой, который приходил и орал на него. Парень был страшно зол на своего отца. И Эриксон позволял парню приходить и орать. Музыкант не мог играть на рожке, так как у него произошло психосоматическое опухание губы. И он приходил и кричал на Эриксона сеанс за сеансом. Так вот, однажды Милтон назначил ему встречу, не сказав об этом ни слова.
Он сказал парню: “Ну, давай посмотрим, сейчас май, не так ли?” И парень ответил: “Что вы имеете в виду? Какой май? О боже, вы что, даже не знаете, какой сейчас месяц?” Затем Эриксон сказал: “Сегодня, должно быть, пятнадцатое число”. Парень изумился: “Что значит “пятнадцатое”? Сегодня десятое. У меня психиатр, который даже не знает, какое сегодня число”. Затем Эриксон сказал: “Ну, должно быть, сейчас где-то около четырех часов”. — “Четырех часов! Сейчас только два!”
В конце сеанса Эриксон открыл блокнот, сказал: “Я записываю время нашей следующей встречи и хочу, чтобы вы пришли вовремя” — и закрыл блокнот. Парень явился как штык 15 мая ровно в четыре часа. Все время, пока Эриксон говорил, парень кричал, и то, что Эриксон говорил, никак не соответствовало тому, что он выкрикивал, а значит, не могло забыться. Он не мог и отказаться прийти, потому что ему
У.: Кажется, я припоминаю, что в этом случае и в некоторых других мы пытались найти параллель между гневом на терапевта и гневом на отца. А Милтон просто отмел это в сторону. Очень любопытно было то, что он слушал, и то, что пропускал мимо ушей.
Х.: Мы пытались выяснить, как он работает с парами и семьями. Иногда он принимал их вместе, но чаще — по отдельности.
У.: Правильно. Мы искали политику, генеральное направление.
Х.: В одном случае он говорил, что сексуальный симптом — это дело пары. И соответственно лечил их как пару. В другой раз он лечил индивидуально, например, Энн, которая ложилась в постель и не могла заниматься сексом, потому что у нее начиналось удушье и сердцебиение. Когда он ее вылечил, мы спросили: “А как же муж? Разве вы не собираетесь помочь мужу приспособиться к новому поведению жены?” Он сказал: “У него не возникнет проблем с приспособлением”. Мы спросили: “Что вы имеете в виду?” — и он ответил: “Ну, раньше он довольно пассивно воспринимал то, какой была его жена. Сейчас, когда она изменилась, он будет воспринимать ее такой, какая она есть”.
Тот факт, что между супругами существовал некий контракт, в данном случае он не считал важным. А когда мы пытались обратить его внимание на значимость контракта, он был просто озадачен. Тогда как в другом случае признавал, что контракт существует. И мы никогда не знали, что он предпримет в следующий момент.
Мне кажется, он не был уверен, стоит ли вообще произносить простые утверждения или теоретические обоснования, потому что они слишком упрощают реальность. Случай из практики был метафорой; он содержал в себе все идеи, о которых он хотел нам поведать. Любое сокращение реального случая до теоретического описания было бы насилием над его сложностью.
У.: Хотя рассказ Эриксона всегда был сложнее, чем сам случай.
Х.: Чего не было в дискуссиях с ним, так это ссылок на учителей. Не думаю, чтобы он когда-либо говорил, что сделал что-то по совету некоего авторитета; или чтобы он сказал: “Я сделал это, потому что узнал об этом там-то и там-то”. Он будто стоял у истоков всего.
Обычно ты опираешься на предшественников, чтобы придать своим словам вес. Эриксон никогда не делал этого. Он говорил: “Попробуй и посмотри, сработает ли”. Он даже себя не предлагал в качестве авторитета. Он не говорил: “Сделай это так-то. Потом приди ко мне и расскажи, как ты это сделал”. Потому-то он и не был гуру в обычном смысле этого слова.
У.: Но в то же время он настаивал, чтобы люди получали соответствующее базовое образование, как он сам. В результате получалось что-то вроде: “Получи соответствующее образование, проштудируй весь материал, а затем иди своим путем”.
Х.: Главное, что отличает его от культового лидера — абсолютная вера в разнообразие: каждый должен работать по-своему, в своем собственном стиле. Поэтому он не хотел, чтобы мы его имитировали. И сам он никого из предшественников не имитировал.